Караван наш идет альпийскими лугами. Трава выше роста человека, кое-где последние кедры. С одной стороны высятся скалы, а под ними каменная россыпь. Здесь, в лугах, объявлена стоянка. Простоим два дня. Я доволен. Тут я поработаю без спешки, с удовольствием. Отправляюсь к каменной россыпи, удобно устраиваюсь между камнями и начинаю работать.
Недалеко от меня выбежала сеноставка, вспрыгнула на высокий камень и стала внимательно смотреть на меня. В зубах у нее большой пучок травы. День был жаркий, солнечный, и у нее покос в полном разгаре. Она положила принесенное сено на нагретый солнцем камень и скрылась. Немного погодя она появилась опять с новым пучком травы. Вид у нее был самый деловой. Она не хотела терять ни одной минуты солнечного дня. Я сидел тихо, и она трудилась, не боясь меня. Мудрый инстинкт приказывает ей делать запасы на зиму, и она делает их. Трудись, трудись, я тебе не помешаю.
Я написал несколько этюдов. Профессора наловили и настреляли зверьков и птичек. Лошади отдохнули. Утром караван трогается в путь. Едем. Кибезеков увидел медведя. Остановка. Сергей Сергеич Туров осторожно подходит. Выстрел, медведь остался на том же месте, только лег на брюхо. Я стремительно бегу его зарисовывать. Потом медведя кладут на седло и везут к лагерю. Федулов снимает шкуру. Вырезают печенку, и мы на прутиках жарим ее над углями.
Давно у нас не было мяса, и мы с аппетитом уплетаем этот шашлык из печенки. Кибезеков вырезает желчь и осторожно завертывает ее в тряпочку. Это ценное лекарство. Шкуру натирают солью и свертывают, медвежатина значительно увеличила наши пищевые запасы.
День и ночь на свежем воздухе, всегда в движении, всегда в хорошем настроении, окруженный дивными красотами природы, я имел волчий аппетит, да и не один я — все ели так, что многие горожане позавидовали бы нам. Во время похода мы не пили, как бы ни было жарко.
На горных вершинах воздух чист — там нет сильной жары, нет ни комаров, ни мух, ни мошки. Спать можно покойно — никто тебя не укусит. Спали крепко и снов никаких не видели.
Однажды на одной стоянке отошел я от лагеря в тайгу и сижу пишу этюд. Место дивное, дикое. И тут на меня рассердился бурундук. Я стал его уговаривать:
— Очень прошу тебя: не сердись, не цокай, не взмахивай хвостиком. Я тебе не мешаю. У тебя твое дело, у меня свое.
Он остановился на стволе поваленного дерева, сердито смотрит на меня, злобно урчит и размахивает хвостом. В зубах у него толстая стопочка каких-то листьев. Он бежал в свою норку, чтобы положить там этот груз, и вдруг перед ним сидит человек. Сидит на самой дороге и делает что-то непонятное. Бурундук возмущен. Как ему втолковать, что я не покушаюсь ни на его жизнь, ни на его добычу. Я сижу и рисую акварелью этот замшелый ствол поваленного бурей кедра, покрытые лишайниками громадные камни, сосны, кусты и вечернее небо. Я не знал, что тут его участок, его родовое поместье. Я нарисую этюд и уйду — я ничего не возьму, ничего не испорчу. Я сижу тихо и работаю.
Бурундук исчез. Через несколько минут он опять появился на том же стволе, но у него во рту уже не было пачки листьев. Он добежал до середины ствола, гневно взмахнул хвостом и с досады даже подпрыгнул.
— Не надо так возмущаться. Я скоро кончу и уйду.
Но у бурундука характер строптивый и вздорный — он любит уединение и не терпит непрошеных гостей. Я тоже люблю уединение и с наслаждением тихо сижу в дремучей тайге или где-нибудь на берегу озера, сижу и рисую дикую нетронутую природу. Это лучшие часы в моей жизни. Рабочие часы. Когда-то, по преданию, Бог выгнал человека из рая и наказал его трудом. Как же был удивлен Бог, когда это проклятие, этот труд сделали человека человеком и сравняли с Богом.
В вечернем воздухе тишина. Бурундук куда-то скрылся. Где-то далеко постукивает дятел да изредка хрипло закричит кедровка. И вдруг, прорезав тишину, грянул выстрел, потом другой, третий, четвертый.
Четыре выстрела прогремели из того места, где находился наш лагерь. Четыре винтовочных выстрела… Кто может стрелять и в кого? А вдруг? Вчера мы, проезжая, наткнулись на шалаш браконьеров. Совсем свежие следы. Вот тут у них горел небольшой костерик, а над ним тренога, на которой висел котел для варки пантов. В шалаше три постели из лапника. По всему видно, что тут очень недавно жили люди. Какие люди? Наш проводник Кибезеков говорит:
— Плохой люди. Тана Тува плохой люди. С ними встречаться худо. Им ружье надо, патрон надо. Тана Тува худой люди.
И вот мне приходит в голову, что эти «худой люди» могут позариться на наши ружья, на патроны, и… В Москве грабят, а тут? Тут глушь, бездорожье, и Тана-Тувинская граница рядом. Ищи ветра в поле. Ну кто же мог стрелять в лагере? С такими страшными мыслями спешно укладываю краски, кисти, альбом и, совсем забыв о бурундуке, ухожу из его владений.