Во всех тех редких случаях, когда мне приходилось плыть куда-либо, минута отплытия, первые покачивания лодки над глубиной, медленное движение отчаливающего судна увлекали меня настолько, что я этим жил, наблюдая, как отдаляется берег, слыша, как дрожит под ногами палуба, как шумит вода за бортом, как пахнет теплым машинным маслом и паром.
Но на этот раз я не заметил отплытия, и только отчаянный и тоскливый лай, прорвавшийся сквозь рокот моторов, заставил посмотреть на берег.
Моя собака, уже далекая и неразличимая, ожившим глиняным комом бежала по берегу у самой кромки воды, пытаясь догнать меня, и визгливо взлаивала.
А корабль, на борту которого я стоял, уже затрясся весь, ожил, зашелся подводным бубнящим гулом и вдруг помчался, привстав на своих крыльях. И потекла, заскользила, закружилась за бортом серая речная рябь, ударил ветер в лицо, и все умолкло в реве движения.
И я уже не видел собаки, которая будто бы споткнулась в своем безнадежно тихом беге, замерла возле далекой уже пристани, на ускользающем и отдаляющемся от меня берегу.
А мы на крыльях вылетели в мрачное озеро и понеслись над его волнами, оставляя за собой белый шлейф кипящей воды, которая лениво и вяло опадала вдалеке, таяла, как тает инверсионный след высотного самолета в ясном небе.
Глаза слезились на ветру и холоде, но я не отходил от бортового поручня, потому что мои попутчицы тоже стояли на этом пронзительном ветру, прижавшись друг к дружке.
Ветер трепал их волосы, белые и черные, как гривы скачущих коней. Зарема громко кричала, так громко, что даже я слышал:
— Посияйте, посияйте, — выкрикивала она, как заклинание, — юрьевские главушки! — Лицо ее наконец-то обрело бесшабашное и ликующее выражение. — Полюбила бы монаха, да боюсь ославушки!
А старая, не расслышав, наклонилась к ней, придерживая волосы рукой, и Зарема повторила еще громче и еще озорнее: «Посияйте, посияйте…».
Я увидел улыбку, неожиданно молодую и игривую, на лице седовласой женщины.
— Ах, «ославушки». Понятно. Хорошо! — громко выкрикнула она.
Тут уж Зарема сама просияла от счастья, что угодила-таки, и с улыбкой смотрела на чернеющий прибрежный монастырь, мимо которого мы мчались.
Как я хотел бы в эти минуты быть на месте ожившей старушки! Как мне хотелось, чтобы Зарема оглянулась и посмотрела на меня, увидела мое мучительное сопереживание, соучастие в ее радости… Я радовался, видя ее рядом с собой, всего в каких-то двух или трех метрах от себя… И я был с ней один в эти минуты, один среди серых и мутных волн, над которыми мы пролетали.
Я стоял за ее спиной и, заледенев от ветра, выламывал на своем озябшем и непослушном лице улыбку. И было такое ощущение, будто бы я превращался в собаку, заискивающую перед человеком, внушающую ему добрые чувства к себе. И если бы моя Зарема в минуты этого превращения посмотрела на меня хоть мельком, как на вещь, как на какую-нибудь металлическую перекладину, у меня, наверное, отрос бы хвост, и я с великим удовольствием завилял бы этим хвостом.
Взгляд Заремы иногда скользил по мне, но я невидимкою был для нее. Казалось, и старушка тоже не увидела меня, хотя тоже смотрела в мою сторону, когда корабль, развернувшись, мчался обратно к речной пристани.
Я первым сошел на дощатый причал и, потирая ладонями заколевшее лицо, в упор смотрел на Зарему, которая шла мне навстречу рядом с надменной старухой.
Странно, но мне показалось, что обе они прошли сквозь меня и, не заметив этого, медленно стали подниматься по деревянной крутой лестнице.
Следом прошла влюбленная парочка, отогревшаяся на мягких креслах пустого салона, нацеловавшись в тепле и желанном одиночестве. И эти скользнули, как тени, увлеченные лишь собою.
Подновленный за зиму кораблик, зябко осевший в воде, прижался к причалу и стал похож на лебедя, спрятавшего голову под крыло.
Когда я оглянулся, на лестнице никого уже не было. Над крутым косогором ветвились неясные макушки деревьев, в которых чернели грачиные гнезда. Грачи разносили на всю округу хриплые и торжествующие несмолкаемые звуки своих разговоров.
«Посияйте, посияйте, — сложились знакомые строки, — юрьевские главушки…»
Ноги мои невесомо и неощутимо понесли меня куда-то…
…За дымкой лет я, конечно, смутно помню последовательность всего, что со мной происходило в тот странный субботний день. Зато отчетливо помню тугой сверток в кармане куртки: несколько ломтей хлеба и кусок жареного, завернутого в обрывки бумажной салфетки жесткого мяса. Я стоял над хмурой рекой, над грядкой гниющего мусора и свистом звал свою собаку.
Но собака не приходила.
Я спрашивал у прохожих людей, не встречал ли кто-нибудь из них лохматую собачку глинистого цвета, но люди молча проплывали мимо, даже не посмотрев в мою сторону. На лицах у них иногда играли расплывчатые и непонятные улыбки.
Я все время не мог избавиться от неприятного ощущения, что меня никто не видит и не слышит.
«Ах, Зарема, — с горькой усмешкой думал я в отчаянии. — Разве ж так можно шутить над человеком?! Что ж ты со мной сделала, Зарема? Где ты теперь?»