После каковой перестановки моральные страсти в бентиновской квартире накалились еще пуще, ибо теперь фрау Бентин с дочкой-учительницей стали каждый раз возражать против визитов, которые наносили танцовщицам их братья. Как фрау Бентин, так и учительница противились этим визитам не потому, что внешность братьев не обнаруживала ни малейшего сходства с внешностью той или иной сестры, и не потому, что братьев этих, как обе не без колкости констатировали, оказалось слишком уж много, нет, это их не касалось, так как они убедились, что в нынешнем государстве на сей счет господствовали взгляды более вольные, чем прежде; но нельзя же было приличным женщинам пропускать через свою комнату, которая служила им и спальней, и чем угодно, совершенно незнакомых мужчин. Жилуправление посоветовало в ответ поменяться комнатами, однако негодование фрау Бентин и ее дочки-учительницы разгоралось лишь сильней от мысли, что им придется тогда проходить через комнату танцовщиц, которые, может, будут в это время лежать в постели, или принимать гостей, или то и другое вместе. Попытка вообще запретить балеринам принимать гостей-мужчин закончилась провалом: в полиции, куда с этим обратились, сказали, что жилицы имеют право до десяти вечера пускать к себе и лиц мужского пола. Аморальными визиты считаются лишь после двадцати двух часов. А чиновник, пришедший ознакомиться с условиями на месте, посоветовал сдвинуть в проходной комнате шкафы, чтобы получилось нечто вроде коридора, — тогда заглянуть в комнату можно будет, так сказать, только с помощью силы.
Так сказать, только с помощью силы, так и сказал. Впрочем, он добавил еще, что, на его взгляд, лучше бы принять первое предложение — отдать балеринам проходную комнату. Что же касается протеста советника, будто нехорошо лицам мужского пола, то есть ему самому и его внуку, проходить через комнату молодой супружеской четы, ожидающей ребенка, то, продолжал полицейский чиновник, здесь было допущено некоторое преувеличение, ибо мальчика десяти лет можно еще не считать, с моральной точки зрения, лицом мужского пола, мужчина же за шестьдесят, с моральной точки зрения, может уже не считаться лицом мужского пола. После чего фрау Бентин и дочка-учительница решили лучше еще потерпеть соседство танцовщиц, но по возможности уделять им такое внимание, чтобы совсем выжить из квартиры этих попрыгуний и взять вместо них двух-трех школьников, лучше всего из деревни, с полным пансионом и дополнительными занятиями.
Как бы там ни было, советник получил комнату от входной двери сразу налево, а так как он был из числа людей, которые в любых обстоятельствах остаются культурными и порядочными, даже фрау Бентин не смогла на него долго сердиться. Во всяком случае советник с первых же дней раскланивался со всеми жильцами этажа, да и всего дома, даже детьми, вежливо приподнимая шляпу; он не перестал этого делать, даже когда заметил, что подобная вежливость грозит его единственной шляпе опасностью: ей так долго не выдержать. Все-таки на вешалку в коридоре он шляпу больше не вешает, хотя фрау Бентин однажды сама ему это предложила. Он прибил на косяк своей двери с наружной стороны крюк и на него вешает шляпу и палку. Это, сказал он соседям, позволяет сразу, не спрашивая, определить, дома он или нет. А на самой двери в комнату еще одна картонная табличка величиной в ладонь, тоже явно выведенная рукой чертежника, подтверждает, что живет здесь
Ванкельман
строительный советник в отставке
V
Сейчас осень тысяча девятьсот сорок седьмого, стало быть, живет он здесь почти три года. Шляпа и палка висят на крюке, значит, советник дома. Да и времени-то всего семь утра.
Шляпа и палка характеризуют своего владельца лучше всякой таблички. Ибо они — приметы той ушедшей в прошлое Германии бисмарковского закала, которая последний раз проявила себя во времена «Гарцбургского фронта»[41], когда националист Гугенберг и Зельдте из «Стального шлема» пробовали показать свой характер нацистам. В последующие двенадцать лет шляпы и палки такого фасона можно было видеть все реже, их предпочитали не носить; это выглядело, как если бы среди волнующегося моря знамен со свастикой вдруг поднялся черно-бело-красный флаг[42]. После поражения грубошерстные шляпы и дубовые палки с изогнутой ручкой стали опять встречаться чаще, но владельцы их были уже не ост-эльбские юнкеры или почтеннейшие бюргеры, да и сами вещи эти уже не были знаком подлинно немецкой сути — просто не нашлось других палок и шляп, вытащили, что оставалось, из шкафов и чуланов. Ничего в этом такого не было, обнищавшему народу приходилось использовать остатки своего имущества, превращая старое в новое; и что же тут было поделать, если старое слегка просвечивало — и в политике, и в экономике, и в культуре. И в названиях улиц.