Игорь открыл дверь и провалился по щиколотку в кусающую, жалящую мокроту. Он обошел машину, носком раскапывая снег вокруг колес. Ну, так и есть. Левое переднее пробито, неровный треугольный кусочек бортовины стрельнул наружу, как птичий клюв или язык, заразный, черный. Что же там лежало под ровной рисовой чешуей майского снега? Огрызок металла, скоба, кусок бетона с пальцем арматурины наружу? Надо ли знать, что именно в очередной раз пристегнулось к цепочке неудач, цепочке поражений, упорно, неотвязно слагающихся в приговор. Приговор его надеждам, нелепой вере и смешной любви. Последним их слабым огонькам. Даже в таких, грошовых мелочах. Дебильных. Колеса зимние, предусмотрительность, комфорт жизненной мудрости…
Не нужно. Ни к чему. Достаточно тех ненавистных, неизбывных, мучительных, что он давно себе придумал и назвал. Потеря книг, потеря института, потеря Алки… и немцы, немцы, немцы. Не надо нового. Не надо. Задача – старое забыть.
Игорь снимает куртку и кладет на заднее сиденье. В ботинках хлюпает. Из дальнего угла багажника он выдирает саперную лопатку и, опустив колено в протухшее ванильное мороженое, начинает отгребать белую мерзость от зажеванного, никчемным ставшего переднего колеса. И покуда он этим занят, негромкое сопенье за спиной справа медленно набирает суровость гула, рокота, начинает давить не только на ушные перепонки, но и на все тело, горячо дуть, уплотняя, едва ли не сжижая воздух.
Валенок бросает взгляд назад через плечо и понимает – поздно. Чудовищная фура, огромный капотный «фрайтлайнер» не сбросит, не затормозит, еще секунда, две, и он пронесется буквально в метре-полутора от него, накрыв волной одновременно и града, и дождя. И ничего нельзя сделать. Нельзя даже на белой слепой плашке под радиатором увидеть номер региона. Понять, откуда на тебя летит проклятие и кто следующий. Лишь голову пригнуть, закрыть глаза, и больше ничего.
Почему вдруг, Игорь не понял. Почему именно в этот мамин отлет дочь стала навещать родительский дом. Разок-другой в неделю заходить, возиться с Алкой, разговаривать, а для него что-то и как-то прибирать, даже готовить.
До этого любая очередная мамина бутылочная карусель всегда была поводом для праведного отторжения. Ненужных слов, чаще всего сказанных по телефону, но иногда случалось и с глазу на глаз. Так было этой зимой. На выходе из каникулярного, можно сказать, предписанного, регулярного Алкиного срыва. Она лежала под капельницей, а Игорь вышел просто подышать. Постоять чуть-чуть на морозце. Слегка отойти от все живое, еще здоровое как будто разлагающей, сжирающей и поглощающей в себе смеси запахов – лекарств и пота пьяниц. Пары несчастных, лежавших вместе с Алкой за белыми ширмами процедурной. Дверь, в нее ведущая, почему-то никогда не закрывалась, может быть, из-за обратного эффекта. Если верхом шел и из-под невысоких потолков на тех, кто ждал своих родных на лавках в коридоре, давил постыдный, горемычный трупно-формалиновый угар, то снизу, полом, к медсестрам, туда, в их преисподнюю, тянулась свежесть воли. Холодок. Может быть.
Игорь долго терпел, но когда с ним начал заговаривать сосед, маленький заветренный человечек, сам пахнущий старой хрущевкой – немытыми носками и прогорклым маслом, не выдержал и вышел. И встретил дочь.
В общем, неудивительно. Салон, в котором Настя работала, располагался на той же улице, буквально через дом от бывшего детсада на первом этаже желтой сталинской пятиэтажки, ставшего ныне специализированным частным медицинском учреждением с названием «Ваш доктор».
– Все еще? – спросила она, коротко поздоровавшись.
– Да все уже, я думаю, – ответил Игорь, – выехали. Через час чистыми пойдем домой.
– Чистыми в смысле кошелька? – дочь зло смотрела на него в упор. Маленькая, кругленькая, беспардонная. Словно и не Игоря ребенок, а того куля с картошкой, что пять минут назад к нему привязывался в больничном коридоре. – Не проще ли…
– Иди, – сказал ей Игорь, – иди, Анастасия, а то клиенты ждут. Ты же не можешь опоздать.
Дочь постояла, медленно изо рта выпуская не слова, а беленькие нечитаемые облачка:
– Ну ладно. Так да так, – и пошла, все свои речи унеся с собой, все разговоры о родителях, что деньги десятками тысяч буквально мечут коту под хвост, когда она и Шарф гваздаются, чтобы с кредитами разделаться на мебель да на машину. Товаркам объяснять пошла несправедливость мира. Или клиентам. Столько обид.
И вдруг стала ходить. Даже подарки принесла. Днем в воскресенье две футболки. Большую черную, икс-икс-эль Игорю и красную эску матери. Алка, всегда поднабиравшая в своих залетах, подопухавшая, немедленно вытащила коммунистического цвета тряпку и саркастически не надевая, приложила плечи к плечам.
– Что, коротка кольчужка? – спросила, поворачиваясь к Игорю. Это был час, когда утренняя мелкая дрожь уже оставляла ее, вернее, Алка овладевала подлой, переводила из постыдного, неуправляемого в нечто как будто бы уже самой инициированное, и потому, наверное, приятное – такое общее покачивание, волнообразность всего, что составляло ее тело.