Пришельцев, действительно, было трое. Они остановились возле самой хоны и долго прислушивались. Кто-то спешился, неосторожно брякнув стременем; крадучись, подобрался к калитке. Каримбаба шепнул: «Сулейман». И двое других спешились, привязав лошадей к стволу шелковицы. Подошли к Сулейману. Опять короткий глухой разговор. Молчание. А я сидел в своей засаде уже весь мокрый. В руках у меня была жесткая, пропахшая лошадиным потом попона. Я не сводил глаз с высокой угловатой фигуры, прислонившейся к дувалу, — это был он, свирепый, мстительный бандит, одно имя которого наводило на людей ужас. Не помню, сколько времени простояли они возле безмолвной хоны, я только вдруг почувствовал, как потные руки мои будто освежил холодный сквозняк, отчего они еще крепче сжали попону. Калитка отворилась бесшумно, и во двор смело шагнул Гулямханбек — ему нечего было бояться: благополучно перешел границу, незамеченным проехал селение, и теперь вот он — порог материнского дома. Остановился, наклонил голову, чтобы не стукнуться о притолоку. В один миг мы с Каримбабой прыгнули ему на плечи. Попона и волосяной аркан спеленали его. Он не успел крикнуть, но успел выстрелить. Это был выстрел наугад. Но и такой может быть роковым. Каримбаба, хрипло простонав, выпустил из рук конец аркана…
Во двор вбежал Сулейман. Он упал на колени и закричал протяжно, тревожно, неразборчиво. Потом припал ухом к груди Каримбабы и стал слушать.
— Все. Яман дело, — проговорил он, подняв голову. Вытер концом попоны кинжал, который находился у него в руке, и ожесточенно толкнул его в ножны. Только тут я заметил, что второй бандит, которого Сулейман привел с той стороны вместе с Гулямханбеком, лежал мертвый…
…Целую неделю в доме, некогда принадлежавшем Гулямханбеку, шел суд над ним. Люди не уходили отсюда даже тогда, когда объявлялся перерыв. Приговор бандиту был вынесен поздно вечером. Его читали при свете керосиновой лампы, вокруг которой тучей кружились комары и ночные бабочки. Когда закончили чтение, все с облегчением вздохнули, словно избавились от тяжелого недуга. Вернулись в селение люди, которые еще недавно боялись выходить на улицы. И снова на дворах зазвенел говор, зажглись очаги. На колхозном дворе было людно — сюда пришли, чтобы «записаться» для новой жизни, которую дал товарищ Ленин. А на первом же колхозном собрании, которое проходило вскоре после суда, люди пожелали назвать свой первый пограничный колхоз именем Каримбабы Гусейнова.
Повар
На каждой пограничной заставе есть свои традиции. На одной, например, держат старого козла, для того чтобы его запахом отпугивать от конюшни ласку и прочую ночную нечисть; на другой — какого-нибудь ученого зверя для солдатской потехи; на третьей — заведут какие-нибудь отличные от других порядки. На нашей заставе тоже была своя традиция: выборы повара. Не приказом начальника назначали на эту должность, а выбирали общим собранием личного состава.
Однажды после обеда мы собрались в ленинском уголке, чтобы поговорить о хозяйственных делах, а заодно и выбрать нового кашевара. Дело в том, что Мищенко, поставленный на эту должность полгода назад, готовить стал плохо и невкусно, надоела его однообразная стряпня. На кухне и в столовой развел множество мух, а главное — совсем не понимал критику: ему говорят серьезно, а он либо улыбается, либо молчит, как истукан, и все опять делает по-своему. Выступающие на собрании пришли к одному выводу: Мищенко зазнался и к тому же обленился. Оставлять его в поварах не годится. Встал вопрос: кого выбрать?
Поднялся с табуретки Аксенов и, чуть заикаясь, сказал:
— П-предлагаю М-махмуда Узакова выбрать.
Наступила пауза, и все, будто по уговору, взглянули на очень смуглого, с густыми черными бровями пограничника, скромно сидевшего у стены.
— Правильно! Поддерживаю! — крикнул от двери здоровенный повозочник Лисицын. И тотчас заговорили все, кто был в ленинской комнате. Один Узаков молчал и растерянно разглядывал свои руки. Они были у него темные, с розовыми, как у новорожденного, ладонями, с длинными тонкими пальцами. Может, в эту минуту он вспомнил, как месяц назад эти пальцы так сдавили щетинистый кадык матерого разведчика, что тот выронил из руки пистолет и приневолен был сдаться. Тогда эти руки спасли жизнь пулеметчику заставы. А теперь он же — пулеметчик Аксенов — предлагает поставить Узакова поваром. Узаков поднялся и, волнуясь, одернул гимнастерку.
— Это, значит, товарищ Узаков совсем больше не годится? Совсем, да?! — воскликнул он. Задержал дольше всего колючий взгляд на Аксенове. — Повар — совсем плохо! — продолжал он. — Какой Узаков повар? Надо русский пища готовить — щи, каша, сладкий похлебка, что будем делать?
— Ежели выберем — не только щи и кашу, но и украинский борщ будешь варить, галушки и вареники, — ломким баском сказал рыжий, веснушчатый Остапенко.
— Не буду! Хочу на границу ходить, службу будем нести, бандитов ловить будем…
Узаков был моложе нас. Ему всего двадцать лет.