Гудфеллоу лежал на постели Порпентайна с девушкой — в свете уличных фонарей ее утомленное тело казалось белоснежным, и на фоне этой белизны глаза, рот и соски напоминали маленькие темные синячки. Она баюкала Гудфеллоу, окутав его белобрысую голову сетью или кружевом сплетенных пальцев, а он плакал, и слезы рисовали жилки на ее груди. «Прости, — повторял он, — Трансвааль, ранение. Мне сказали, ничего серьезного». Порпентайн не понимал, как это могло случиться, и стал перебирать варианты: а) Гудфеллоу проявил благородство, б) на самом деле он импотент, а длинный список побед, о которых ему рассказывалось, — чистое вранье, в) он попросту не хотел связываться с Викторией. В любом случае Порпентайн, как всегда, почувствовал себя лишним. Он в замешательстве повис, держась одной рукой за ветку, пока окурок не ожег ему пальцы, отчего Порпентайн негромко ругнулся и тут же забеспокоился: он осознал, что разозлил его не окурок. И не слабость Гудфеллоу. Он спрыгнул в кусты и остался лежать, размышляя о том, где проходит его черта: он гордился тем, что не преступил ее в течение двадцати лет службы. Но теперь ему показалось, что черта немного сдвинулась, и он впервые почувствовал себя уязвимым. Его, распростертого навзничь в кустах, захватила волна суеверного ужаса. Словно для него на несколько секунд наступил апокалипсис. Если такой причины, как эта, оказалось достаточно, чтобы почувствовать его наступление, значит, всеобщий апокалипсис начнется не иначе как в Фашоде. Но постепенно самообладание вернулось к Порпентайну — вместе с бодрящим сигаретным дымом; он наконец поднялся, поплелся к дверям отеля, слегка пошатываясь, и оказался перед своим номером. На этот раз он притворился, будто потерял ключи, стал робко стучаться, чтобы у девицы было время собрать шмотки и через запасной выход улизнуть к себе. Когда Гудфеллоу открывал, Порпентайн ощутил то же смущение, которое за эти годы ему не раз довелось испытать.
В театре давали «Манон Леско». Следующим утром, стоя под душем, Гудфеллоу пытался спеть
— Хватит, — сказал Порпентайн.
— Ты не хочешь услышать, как это должно исполняться? — взревел Гудфеллоу. — Сомневаюсь, что ты способен чисто спеть даже тра-ля-ля-ля.
Порпентайн не стал спорить. Он решил пойти на безобидный компромисс.
В два часа того дня генеральный консул показался на пороге консульства и сел в экипаж. Порпентайн наблюдал за ним из окна номера на четвертом этаже отеля «Виктория». Лорд Кромер был прекрасной мишенью, но этим не мог воспользоваться какой-нибудь специально нанятый противоположной стороной убийца, пока друзья Порпентайна были на страже. Археолог утащил Викторию и Милдред на экскурсию по базарам и гробницам халифов. Гудфеллоу тем временем сидел под окном в крытом экипаже. Он осторожно (как было видно Порпентайну) поехал за консулом, держась на безопасном расстоянии. Порпентайн вышел из отеля и пешком направился по Шариа эль-Магхраби. Дойдя до перекрестка, справа от себя он увидел церковь; громко звучал орган. Его потянуло зайти. Так и есть, сэр Аластэр упражняется. Лишенному слуха Порпентайну понадобилось минуть пять, чтобы понять, с каким остервенением сэр Аластэр переключал регистры и бил по педалям. В тесном пространстве готического здания музыка создавала запутанный узор в виде причудливых лепестков. Это была буйная, очень похожая на южную растительность. Мысли сэра Аластэра путались, пальцы не слушались — то ли он думал о том, что мало заботится о чистоте вообще и о чистоте своей дочери в частности, то ли была виновата музыкальная форма, то ли сам Бах — и Бах ли это был? Порпентайн не брался об этом судить, так как в музыке не разбирался и был немного туг на ухо. Но так и не смог уйти, пока музыка резко не прекратилась и в церкви не осталось одно лишь эхо. Лишь тогда он незаметно вышел обратно, на солнце, поправив свой шейный платок, словно в этом была вся разница между цельностью и разладом.