Снаружи температура неизменно держалась на тридцати семи градусах по Фаренгейту. В оранжерее Обад, рассеянно лаская свежие веточки мимозы, вслушивалась в мелодию подъема жизненных сил; в терпкую и незавершенную предварительную тему хрупкого розового цветения, которая, как говорят, предвещает изобилие и плодородие. Эта музыка развивалась в сложный и запутанный узор: арабески упорядоченности в своеобразной фуге соперничали с диссонирующими импровизациями вечеринки на нижнем уровне, которые временами вырождались в синусоидные всплески шума. И пока она наблюдала, как Каллисто прикрывает птенца, в ее маленькую и не слишком наполненную черепную коробку толчками проникало весьма изощренное соотношение «сигнал — шум», которое колебалось внутри в неустойчивом равновесии, высасывая из тела все силы и калории. Каллисто пытался противостоять самой идее тепловой смерти, укрывая в ладонях пушистый комочек. Он отыскивал аналогии. Де Сад, разумеется. И Темпл Дрейк в конце «Святилища», изможденная и отчаявшаяся в своем маленьком парижском садике. Заключительный эквилибр. «Ночной лес»[69]. И еще танго. Любое танго, но в наибольшей степени, наверное, тот грустный и болезненный танец в «L’Histoire du Soldat» Стравинского[70]. Каллисто попытался вспомнить: чем были для них мелодии танго после войны; какие оттенки смысла остались скрытыми от него во всех величаво сдвоенных музыкальных автоматах cafes-dansants[71] или в метрономах, клацающих в глазах его партнерш? Даже чистый и свежий воздух Швейцарии не мог излечить от grippe espagnole[72]. Стравинский подцепил его, да и все остальные. А сейчас много ли осталось музыкантов в оркестре после Passchendaele и битвы на Марне[73]? В данном случае число упало до семи: скрипка, контрабас. Кларнет, фагот. Корнет, тромбон. Тимпаны. Выглядит, словно крошечная труппа скоморохов на улице тщится выдать ту же информацию, что и целый оркестр в яме театра. Едва ли во всей Европе остался хоть один полный состав. И однако скрипкой и тимпанами Стравинский ухитрился передать в своем танго то самое изнурение, ту безвоздушность и пустоту, которую можно было видеть во всех расхлябанных юнцах, пытающихся подражать Вернону Кэстлу[74], и их любовницах, которые просто не умели любить. Ma maitresse[75]. Селест. Вернувшись в Ниццу после Второй мировой, Каллисто обнаружил, что кафе превратилось в парфюмерный магазин, обслуживающий американских туристов. И не было никаких потаенных следов Селест ни на булыжниках мостовой, ни в стареньком пансионате по соседству; не нашлось также духов, которые подошли бы к запаху ее дыхания — сладкому и тяжелому от испанского вина, которое она пила постоянно. Поэтому вместо поисков Каллисто купил роман Генри Миллера и укатил в Париж. Он прочел книгу в поезде, так что к моменту прибытия был, по крайней мере, предуведомлен. И увидел, что изменились не только Селест и прочие, но даже Темпл Дрейк.
— Обад, — сказал он, — у меня болит голова.
Звук его голоса породил в девушке ответный мелодический пассаж. Ее проход на кухню, полотенце, холодная вода и наблюдающий взгляд Каллисто сложились в странный и запутанный канон; а когда девушка положила ему компресс на лоб, то его благодарный вздох словно подал сигнал перехода к следующей теме и новой серии модуляций.
— Нет, — говорил Пельмень, — боюсь, что нет. Здесь не заведение с сомнительной репутацией. Сожалею, но это так.
Горбыль был непреклонен.
— Кэп нам сказал, — твердил он. Матрос предложил бутыль самогона в обмен на симпатичную телочку. Пельмень затравленно озирался, ища подмоги. Посреди комнаты квартет Дюка ди Ангелиса был поглощен событием исторического масштаба. Винсент сидел, остальные стояли. Группа собралась на сейшн и исполняла импровизацию, но, правда, без инструментов.
— Вот что, — сказал Пельмень.
Дюк несколько раз качнул головой, слабо улыбнулся, закурил и наконец встретился взглядом с Пельменем.
— Тихо, старик, — прошептал Дюк.
Винсент принялся молотить сжатыми кулаками по воздуху, затем внезапно застыл и потом повторил все заново. Так продолжалось несколько минут, а Пельмень тем временем прихлебывал спиртное в лад с музыкой. Флот отступил на кухню. В конце концов, повинуясь незаметному знаку, группа прекратила игру, все затопали, а Дюк ухмыльнулся и произнес:
— По крайней мере, мы кончили вместе.
Пельмень уставился на него.
— Вот что…
— У меня сложилась новая концепция, старик, — перебил Дюк. — Ты помнишь своего тезку? Ты помнишь Джерри?
— Нет, — сказал Пельмень. — Я буду помнить апрель[76], если это чем-то поможет.
— По правде говоря, — сказал Дюк, — это была Любовь на продажу. Что показывает, как мало ты знаешь. Это, по cути, был Маллигэн, Чет Бейкер и вся та старая команда. Усекаешь?
— Баритон-сакс, — произнес Пельмень. — Что-то для баритона.
— Но без рояля, старик. Без гитары. Или аккордеона. Сам понимаешь, что это значит.
— Не совсем, — признался Пельмень.