А на синие берега выползал мочливый ветер. Облака неслись, опускались за краем и наново выбегали с обратной стороны. Туманилась и блекла крайняя черта моря в мелких и частых переметах дождя.
......
Упрямо, угрюмо и гордо, с Успеньева дня до льду, бороздят крепкими носами промысловые суда осеннего тумана ледяную зыбь. Шарят сети тонкими пальцами по дну, вытягая полезную людскому брюху тварь. Гонит тогда прямо в сети обезумевшую рыбу тюлень.
Большому кораблю все моря от края до краев путь, но Егорушке заказан лишь кусочек тот водного места, у которого сидит домок его. Вчера сказал Агапий Егорушке, из-за стола встав: — Конешно, постник я, поелику возмогаю при немощи тела. Однако не желаю и корочку хлебца у тебя задаром есть. Буду тебе помогать в делах твоих. Ему Егорушка всем сердцем: — Дело твое. Хлебом не затруднишь, рыба — вон она. А за подмогу спасибо, Иринье с маленьким легче!..
Так говорили вчера. А ныне ходит уж карбас по ярусам, сбирает дань. В карбасе двое, и вторым, на веслах, Агапий. Уж больно дикой он в чебаке-то, — чистое водяное пугало, рыжая голова.
Тянет намокшую, медленно, тяжелую веревку из-за борта Егорушка, Агапий же глушит колотухом несчастливых рыбин. Когда бьет, складываются губы его твердо, одна на другую. Плещется рыбная благодать серебряными боками, и все глубже усаживается карбас в упругую зелень вод. А вперемежку, между ярусами, ведут они разговор. Агапия слова суровы и остриями тверды:— Вы так, значит, без церкви и живете? — А для ча? — Для ча, для ча... Грех молить! Засмеялся Егорушка: — Гре-ех? А ну тя, монаший ты человек, к богу в рай!
Ходит карбас утюгом. Осенний ветер брызжет пеной над головами, дует свежестью в ноздри рыбаков. Нашел Агапий, что искал: — Вот смеетесь вы часто. Иринья вчерась в захохот чуть не впала. А Исус, скажи, знали ли смех уста его? Карбас беззвучно к ярусу подскользнул, снова зашевелился Агапий: — Тебе правила подвижников-то как, жук нагадил? Паук наплел? Василь Великий ведь смех начисто запретил, это тебе как? Кустик под Агапиевой губой к носу задрался, а глаза прижали к доске тихую душу Егорушки. Нет слов у Егорушкиной души, он молчит.
Под взмахом гибкого весла, в порыве верного ветра идет к берегу рыбарья посудина, внезапным парусом указуя жизнь на дальнем сем море. Когда к берегу подходили, Иринью с младенцем, сидящих на берегу, завидя, молвил Агапий как бы невзначай: — Дохлый у тебя паренек-то. Не выживет! Когда говорил, дрожали у него руки крупной дрожью. Когда сказал, семь больших раз и еще два раза завертелась в ветровом водовороте случайная чайка, в смертной судороге упадая на крыло.
Громко закричало Егорушкино сердце: зачем ты говоришь мне все это, зачем?..
......
Затягивает тина морская белых ночей решето... Море темнеет ликом, рыба уходит в глуби, небо, затяжелевшее ночью, нависает вниз.
Сломала первая метель недолгого лета весло, зашвырнула промысловые суда в серые кораблиные закутки. Гнусавую песню о всех погибающих в море, о всех разбивающих душу свою о камень, тянет ветер.
Клочьями мокрого снега рассыпались над Нюньюгом остатки октября. Ледяной коростой устилают морозы свирепым братьям-декабрям путь. Опустели окружные камни, птиц нет.
Приходит ночь, встает ледяное молчанье, — клюковка пала, мороз ей ниточку перегрыз. Начало наступило.
Шаманит тундра, а в мерзлом воздухе олени роют снег. Стоит на сугробной дали Сядей-Махазей вьющимся снежным столпом, слушает, как плачет маленький Варлам Егорыч у отца на заливчике.
Еще он слушает, как поет самоедин в нартах, уныло и длинно на пути к чуму своему: «У меня триста оленей. У меня к осени будет пятьсот. У меня в чуме много добра. Я убью нерпу и продам Марку, а Марк мне даст водки и острый нож... Я пойду на лед и добуду ошкуя. Будут говорить русаки: Тяка ошкуя руками задушил. А я буду сидеть на его белой шкуре и точить нож, который мне даст Марк...». Еще он слушает, как колдует в становище Нель потный шаман в душной избе, беспамятно скрежеща ногтями в бубен. Потом в снежном затишьи, — неизвестно: зверь, птица или ветер, — был крик.
......
Паром застоялась изба. Пар идет из плошки, а в плошке щи. Сидят вкруг три живых человека, с половиной. За половинку считай Варлам Егорыча, друг! Тянется ручонками на кашу Варлам Егорыч. Тихо внутри себя смеется Егор. Полная материнской гордости, улыбается Иринья.
Как бы просветлившись, берет Агапий на руки ребеночка, кидает, подкидывает вверх-вниз, сам же затягивает грубым, как канат тугой, голосом: — Ходи в петлю, ходи в ра-ай... Остановится да подмахнет рукавом и сызнов, словно и нет у него других песен: — Ходи-и в дедушкин сарай... И вот негромко, но все неистовей и громче, зашелся ребячьим плачем Варлам Егорыч. Покраснело голенькое, анисовым яблоком, маленькое тельце. А тот все: — В петлю... в рай... Встрепенулся в страхе внезапного понятия монаховой сущности Егорушка и крикнул: — Не пой, не пой так, Агапий!