Но — уроки войны прошли для народов бесследно, и еще большим, чем войну, ликованием встретила Россия революцию. Если сходили с ума большие центры ее. как Москва или Петербург, это еще до некоторой степени понятно: там делается политика, там пропитана ею вся жизнь, там привыкли политикой подменять всякую другую духовную жизнь человеческую. Но красный огонь с быстротой необыкновенной запалил все эти серенькие веси и грады российские: точно ржаное поле маками, вдруг в эти сумрачные февральские дни расцветилась вся безбрежная нива российская красными флагами и бантами, и грохот «Марсельезы» перекатывался но безбрежным просторам ее из конца в конец, и гремело ура, и пылали речи пламенные, и обнимались и восторженно плакали люди, никогда о революции не думавшие, никогда ее не желавшие, в самой глубине души своей — это они и от себя тщательно скрывали — ее боявшиеся. И как в ликованиях военных чуткое ухо без труда улавливало фальшивые нотки, резавшие не только слух, но и самую душу какофонией лжи, — вроде пресловутых военных телеграмм, — так совершенно точно так же и в снаружи величественной симфонии революции слышались чутким людям эти скверные нотки лжи, — вроде восхваления бескровной революции среди трупов первых жертв ее, вроде головокружительного успеха партии социалистов-революционеров, в которую сотнями тысяч, миллионами записывались теперь банкиры, проститутки, спекулянты, офицеры, инженеры, попы, гимназистки, балерины, безграмотные мужики и бабы, вроде вдруг у всех проявившейся страстной веры и любви к четыреххвостке и Учредительному собранию, у всех, даже и у тех. кто по простой безграмотности своей даже приблизительно не догадывался, что это такое. Миллионы студентов, подпрапорщиков, всяких Сонечек, солдат и матросов — именно все это безусое и стало сразу в авангарде революции — были совершенно твердо уверены, что революция — это прежде всего волшебная фантасмагория, в которой им отведены первые роли: они будут говорить блестящие речи, делать великолепные жесты, совершать всякие благородные подвиги, а «народ» будет носить их на руках. Однако очень быстро, на первых же шагах, оказалось, что революция — это прежде всего и важнее всего забота о том. как достать людям хлеба, как пустить остановившиеся под ударами бессмысленной войны фабрики и заводы, у которых нет ни топлива, ни сырья, как бороться с миллионною ратью жуликов и проходимцев, которые с величайшим энтузиазмом вдруг бросились под красные знамена, как наладить расстроенный вконец транспорт, решить неотложный вопрос о коже, о муке, о мясе, о керосине, словом, о том. чем ни безусый авангард революции, ни ошалевшее стадо людское, слепо бросившееся за красными флагами в пропасть, совершенно не интересовались, чего не понимали и понимать не желали. И. естественно, жизнь сразу слетела со старых, ржавых петель своих и забилась и захлопала по ветру, как рваные, сразу под дождями выцветшие кумачовые флаги, которыми запестрели тогда до тошноты веси и грады российские…
Старый, тихий, милый Окшинск — крошечная частичка России и ее верное зеркало — прямо узнать стало нельзя. Весь заплеванный подсолнышками, весь закрытый легкомысленно играющими на ветру красными, уже выцветшими флагами, он чрезвычайно быстро приобрел какой-то совсем новый, к нему нисколько не идущий отпетый, хулиганский вид набекрень. С утра до поздней ночи на расквашенных улицах толпился неизвестно зачем народ, в котором преобладала серая тыловая солдатня, конечно, с красными бантиками; бешено носились из конца в конец автомобили: лихорадочно расклеивались всякие афиши и воззвания. На всех площадях и бульварах, точно грибы после дождя, выросли вдруг тесовые нескладные трибуны, там наскоро вымазанные суриком, там затянутые кумачом, и бесконечными потоками лились с этих трибун раскаленные речи, единственным содержанием которых было бешенство против задавившей людей бессмыслицы жизни. На одной из этих трибун надседался. нестерпимо путаясь в словах, серый, тусклый семинарист, на другой истерически стучала жалкими кулачонками по перильцам ядовитая Клавдия, дочь о. Феодора, на третьей бессильно боролся с равнодушием усталой, галдящей толпы пожилой растерзанный солдат с нездоровым, пухлым лицом.
— Товарищи!.. — взывал он на все стороны. — Товарищи… Да что же это такоича, а? Никто слухать не хотит… Товарищи… Теперь всякому говорить хотитца, а слухать никто не хотит… Так я протестуюсь…