Все это Иван Николаевич видел каждый день и все это до тошноты надоело ему. Он зевнул громко, сочно, до слез и, проворчав опять по адресу кухарки исправника: «У-у, животное!..», отошел от окна, остановился пред сломанным градусником, висевшим на стене, хотел было вспомнить, какая разница между Цельсием и Реомюром, но считать было скучно, и он подошел к картине, изображавшей «Взятие Таку», которую недавно повесила ему хозяйка дома: человек холостой, он снимал у вдовы лет тридцати пяти, очень аппетитного вида, верхний этаж ее небольшого домика «с небелью» и прочими удобствами, необходимыми для холостяка. Рвущиеся в небе бомбы союзников, апостолов европейской культуры, привлекли его внимание на минуту, но он тотчас же нашел, что и бомбы, и солдаты, и это море крови, — все неестественно… Тут он вспомнил, что он сегодня купил мыло «Винолия». Достав его из кармана висевшего на стене пиджака, он понюхал разукрашенный цветами и золотом пакетик. Пахло хорошо. Он распечатал мыло, понюхал еще; потом развернул обложку и, сев в кресло, стал читать об удивительных качествах этого мыла и о медалях, которые получил за него фабрикант в Париже, Лондоне, Филадельфии, Женеве, Флоренции, Брюсселе, Вене, Москве, Чикаго и пр. и пр. Ознакомившись со всем этим, он поглядел по сторонам и опять зевнул. Праздная мысль бессильно переползала с одного предмета на другой, ища к чему бы, прицепиться, чем бы занять себя, но ничего не находила и, возвратившись к Ивану Николаевичу, тоскливым клубком ложилась у него на душу. Он встал опять, подошел к письменному столу, пошевелил бумаги, исписанные бесцветным канцелярским почерком, хотел было заняться ими, но они вдруг показались ему такими противными, такими тоскливыми, что он быстро отошел от стола и энергично лег на широкий, низкий диван с побелевшей и облупившейся по краям клеенкой.
— запел потихоньку Иван Николаевич и ему вдруг стало как-то хорошо, уютно; ленивая мысль его полетела с голубкой в те совершенные края, которые, как прекрасный мираж, вставали перед Иваном Николаевичем, озаренные лучезарным солнцем фантазии.
Он видел и голубку, — не вдову, а другую, очень красивую, воздушную, изящную, — видел лазурное море, даль, горы, пальмы… И ему было хорошо, и он как бы удивлялся, зачем это он кис так долго в каком-то там Древлянске… Глаза его, бессознательно блуждая по неопрятным обоям, вдруг оторвали его от краев и от голубки: среди невероятных цветов на стене он увидал знакомый профиль рыцаря в шлеме. Там, собственно, рыцаря не было, а были только цветы, но они складывались как-то так, что образовали голову рыцаря. А вон дальше парижанка в шляпе с пером, — тоже знакомая… А вон какой-то толстый и мурластый мужчина, вроде соборного дьякона… Иван Николаевич очень любил искать так на обоях разные разности; в этой игре было много сюрпризов, подчас очень забавных. Вот, например, дьякон, парижанка и рыцарь слились в одну большую картину. Река… камыш… лодка… В лодке охотник, он целится во что-то… Да, в гиппопотама… А вон вдали пирамиды… Это, вероятно, Генри Стэнли поехал за Ливингстоном…
Внизу хлопнула рама. Послышался пьяный голос лавочника.
— …все перебью… И морду… Штраф?.. Наплевать… Заплачу… А все-таки изобью…
«Опять загулял…» — целясь в крокодила, подумал Иван Николаевич, давно уже знавший, что раз лавочник собирается бить морду, значит, запил.
Окно опять захлопнулось и Иван Николаевич, убив крокодила, стал искать, не подвернется ли еще какой дичины… В Африке ее хоть лопатой греби…
Напротив, через дорогу, исправник тоже лежал на диване, истребляя папиросу за папиросой, и тоже фантазировал, — не о голубке, не о краях, где все совершенство, не об охоте на бегемота, а о том, что было бы, если бы он вдруг отличился как-нибудь особенно — как, чем, это все равно, — и его сделали бы губернатором? Как бы он стал жить, держать себя, каким бы голосом говорил? Непременно баском, мягким, бархатным баском…
— Да, да, батенька… Прошу вас… — проговорил, улыбаясь, исправник губернаторским баском, обращаясь к кому-то, кто, он знал, будет очень, очень польщен таким обращением.
— Ты что, Андрюш? — спросила его жена, читавшая в соседней комнате толстую, истрепанную книгу под заглавием «Хороший тон — руководство для светских людей».
— Нет. Я так… Про себя… — отвечал исправник.
Он непременно был бы мягким, хорошим губернатором, со всеми одинаковым, ласковым. И все бы его любили…
— Слышь, Андрюш… А Андрюш?..
— Ну?
— Вот здесь сказано, что неприлично подчеркивать на конверте фамилию… ну, кому письмо… А ты всегда подчеркиваешь…
— Ну вот… Не все ли равно? Наплевать…
И ложа у него своя была бы в театре… И актрисочку бы себе завел, эдакую молоденькую, свеженькую мордашечку…