Почтительно раздавшись, взирали на них остальные фигуры с доски, немые от волненья, тронутые длительностью поединка, глубиной верности и чувства, заслуженно увенчанного победой. Для полного блаженства нужно было теперь только остаться навсегда в их кругу и все глядеться в очи любимой, покамест пальцы иной судьбы не разведут их, бедных деревяшек, для новой игры.
Едва подумал, тотчас же закостенело все кругом, прежде всего — остановленное блаженством время, и вот еще не изведанная немота стала вливаться в его затекшее тело. Живыми пока глазами смотрел он на свою, достигнутую, из облекавшей его тело древесины, — скованная рука уже не тянулась к ней…
Тут рывком потухающего сознанья он раздвинул смыкавшийся угол, и тот послушно исчез на прямой. Деревянным смехом и рассмеялись где-то обозначившейся вдруг стеной уходящие флейты. И ничего не стало.
Владимир Николаевич раскрыл глаза, пощурился на окно, прислушался к самоварной песенке, в раздумье и не без сожаленья разжал ладонь — там лежал шахматный, деревянный, согретый его теплотою ферзь.
Зима еще не пушилась снежным навесом в окне, но что-то успело измениться вокруг, и, если вглядеться попристальней, сквозь округлые сугробы внизу просматривались рябые от ветра талые лужи.
Вошла в комнату толстая ведьма Наталья:
— Там к тебе тот, рыжий, пришел…
― ПЕТУШИХИНСКИЙ ПРОЛОМ ―
И.С.Остроухову
Ходил раз один этакий старичок-моховичок за мшарины, где выгон петушихинский потом, за голубикой, насбирал сколько надо, больше некуда, — идет домой, тянет богородичну молитву, озирает сенокосные луга — все ли там в порядке. Тишина вокруг него вечерняя, как медовая сыта в глубоком голубом ковше, — не расплещи дара божьего!
Тут пролетает над старичком — вот крыльями хлопает! — вихирь ночной. Подымает старичок голову поглядеть, какой такой шутуляк тишину поганым крылом колотит, — поднял, да зацепился за кочку лапотком: и сам тут хлоп, и голубику рассыпал. Присел потом на пенек, плачет да ряской прохудалой вытирает глаза…
А тогда пролетал через воздух пчелиный рой. Подлетает к старичку пчелиная матка: — Ты што, почем плачешь, деушк?.. — Во, — голубику рассыпал… Весь день сбирал! Так-то обидно, пра-а, труды свои потерять!.. — А ты не плачь, не по чем. Счас мы ее тебе сызнова сберем! И не успел старичок последнюю слезу обмахнуть, взвились пчелы, ударились оземь проливным дождем, разлетелись. И собрали ему голубику всю и в туесок поклали, а промежду прочим подсунули медку в каждую ягодку, чтоб слаще старичку. И не знали, что старичок-то Пафнутий сам.
И воспрянуло сердце Пафнутьево к радости, и стало словно б преображенье на душе. И захотелось ему радость этому месту луговому приустроить. Хотел сперва церкву. «Нет, — говорит, — от церкви земле тяжело». Хотел потом дом постоялый либо колодец, да порешил вот: — Пускай на сем месте люди будут жить. А обок деревне — пчельник где-нибудь возле ручья. Вот и ладно будет. А не знал Пафнутий, что на месте слез его случится великий пролом не в одном человеческом сердце.
Так и стала быть Петушиха тут — семь дворов, пять ворот, из подворотен дым идет. Источены были сильно петушихинские избенки осенними ветрами да зубастыми напастями.
А Петушихой она не потому, что первым здесь человеком человек Петухов Абрам был, а потому, что пели в тот день предосенний за линючей неба облачной занавеской знойного лета голубые петухи.
Так Пафнутий сам повелел Петушихе быть. Тому двести тридцать лет.
Петушихинские жители наперечет все. Конечно, во-первых, Петухов, главный, Василь Лукич, в городе пирогами вразнос торгует, — большаки его потом увезли. От горькой осины яблочка не жди: сынок у Василь Лукича — носатая верзила, непьющий, жадоба, — Лукой по деду. Жил бы он в Петушихе, стал бы он старостой, была б у него бородища в аршин. Помер, — полили б его попы елеем, и вбили б люди в смертную память ему матерного слова кол. Нам с ним не встречаться, по миру вместе не ходить, — бог с ним! От Палагеи добра и ждать было нечего: могла ль такая каркодильная утроба с толком разродиться.
Еще есть человек Федор. Был он кузнец, глядел в жизнь, — ныне загуменная безногая колода, в смерть глядит: впредь не станешь, дядя, хворых старух из огня таскать! Подкармливает отца, по силе возможности, парень молодой воровским своим рукомеслом, — кто ж не знает, что Талаган вор? Сторожите семеро гнедого мерина, не смыкайте глаз, — сведет! Зато и песни поет он, как никто во всей округе, зато и пляшет — холодеют груди у молодок, запирает дух у стариков… А потому, что шапка на затылке, пояс за голенищем, голь в глазах! Поймали б, избили б смертным боем: ребрышки б Талагановы об коленку пополам, да не попадался, как карась склизкий и черен как ночь, взад-вперед измеренная зорким конокрадовским шагом.