Спасибо, выручила та же толстуха, дай ей Бог здоровья. Звали ее Марьей, как я потом узнал, она была бригадиром. Всплеснула руками, засуетилась, заругалась: мать вашу перемать, бесстыдницы, стервы, чего вытаращились, смущаете молодых людей, освободите, мать вашу, угол, неси что у кого есть.
Соседки Анны по нарам тотчас ретировались. Натащили одеял, завесили нары со всех боков. Получился шалаш — для рая.
Первая неловкость прошла, и тут бабы — как с цепи сорвались, окружили нас, визжат, затискали, теребят и щиплют меня, как живое чудо, судорожными руками лезут в брюки, одна бабенка сует мне под нос голую грудь, умоляет, чтобы покусал.
Я не солгу, если скажу, что были там — ух! — покрасивее Анны. Меня Анна как-то даже разочаровала, невыразительная, понимаете, серая, а такие там были девчонки, ошалеть. Глазки у них блестели-блестели!.. Но, подлец, спрячь глаза: к Анне шел? К ней. Изволь.
Тетка Марья-бригадирша, герой человек: она распоряжалась, словно век знала, как и что в данных ситуациях делать, а мы с Анной только слушались, как малые дети.
Нанесли нам гостинцев со всего барака, кто хлеба пайку, кто сахару косточку, у кого конфета от посылки в заначке хранилась. Тетка же Марья поистине царским жестом убила: принесла сто грамм водки в баночке из-под майонеза и два настоящих, свежих сырых яйца.
Оставили нас наедине, за одеялами на нарах. Все женщины деликатно — подальше, сбились в круг, и пошел шепотом таратор: у кого какой мужчина был в прежней жизни, какая любовь да жизнь.
Мы с Анной выпили водки, выпили по сырому яйцу. Я был такой оголодавший, что водка кипятком огрела, ну, а яйцо вообще — птичье молоко. Да не давали нам посмаковать, поторапливали:
— Вы там не рассиживайтесь, занимайтесь делом, время идет!
Деловито сбросили мы с себя арестантские отрепья. Без них Анна стала хороша, о, как хороша… Забыл я, что как бы разочаровался, забыл про девчонок, про целый свет. Как прижались мы, как стали целоваться…
Только руки Анна старалась прятать, изуродованные каторжной работой, черные клешни зэка. Особенно ведь цемент, он безвозвратно гробит руки, прямо не по себе, знаете, чтобы при таком юном теле такие жилистые коряги, словно не ее, а приставлены от какой-то старухи. Но это, впрочем, нотабене. У всех такие.
В кружке у женщин шел сперва бойкий разговор, трещали, трещали, потом тишина. Потом слышим — сдавленный плач. Одна, видимо, заплакала, другая…
И как начали они выть!
Звериный вой, да сдавленный — чтобы охрана не услышала. Я в жизни не слышал ничего подобного, такого коллективного, поверьте, без преувеличения, страшного воя.
А мы любились.
И произошла здесь у нас неувязка. То есть, не неувязка, а нечто неожиданное для меня, непредвиденное и даже, если хотите, дикое. Анна оказалась девушкой.
Сначала я не сообразил, убейте меня, я мог ожидать чего угодно, только не этого. Понимаете? И не мог догадаться, в чем дело, почему у нас ничего не получается. Потом, когда у Анны хлынула кровь, я растерялся.
Тетка Марья тут как тут: просовывает нам полотенце мокрое, тряпочки, подает советы. Ждала этого момента, дошлая баба, все знала, все предусмотрела!
Анна побледнела как снег, дрожь ее бьет, зубы стучат, и принялась униженно просить у меня прощения. Я ее успокаиваю, целую, зажимаю ей рот, а у самого тоже челюсти трясутся. А бабы воют уже в голос, не сдерживаясь, смертным воем, похороны, концерт, вот-вот явится охрана.
Спросил у Анны, зачем же она письмо написала? Она объяснила. Довольно логично:
— Мне сидеть пятнадцать лет. Если и досижу до конца, то кем я выйду, тридцатипятилетней девой? Так ведь еще и того не дадут. Замучают! Женские зоны — гаремы для начальства, а если они узнают, что одна есть нетронутая… До сих пор не знали, и то — что со мной делали! Издевались, били, в карцерах морили. Я никому не давалась, от ненависти, от презрения, начальника охраны во Львове зубами чуть не загрызла, лишь отправка по этапу меня спасла. Но
За что ей дали пятнадцать лет? За буржуазный национализм. По этой статье власть особенно безжалостна. Дело в том, что Анна родилась в Ровно, сама украинка, окончила курсы медицинских сестер, послали в глушь, единственный медик в селе. Принесли раненых украинских партизан, а она вместо того, чтоб позвонить в КГБ, перевязывала, лечила, вот за пособничество врагу — пятнадцать лет.
Это в
Анна много говорила, спешила, словно должна была все сказать. Говорим, целуемся, а то плачем, то смеемся; куски сахару под боками давятся, не до сахару тут; в крови перемазались, не замечаем; одеяла сваливаются, кто-то их поправляет.
— Тебе болит, милая, говорю.
— Нет, — уверяет. — Это самая счастливая ночь в моей жизни. Я вышла за тебя замуж. Жена твоя — не перед их сволочными законами, перед Небом.