Зима пошла на убыль, началась оттепель, и снег быстро таял. В лесу теперь постоянно раздавался стук топоров.
Томек ежедневно ходил на работу.
Он очень скучал по дочкам, особенно вечерами, когда приходил с работы. Ужин всегда ждал его, но ему недоставало детских головок вокруг миски и щебетанья Юзека.
Иногда какая-нибудь из дочек прибегала из деревни, рассказывала о своих благодетелях, о том, как ее в чужом дому кормят, как одевают, и, посидев немного, спешила уйти, потому что ее уже тянуло к людям, в деревню, и она начинала замечать убожество их жалкой лачуги. Томек отлично понимал это. Как-то раз после ухода Марыси он сказал Ягустинке, которая, когда не занималась его убогим хозяйством, всегда пряла лен, чесала шерсть или мотала пряжу:
— Покойничек мой родной не ушел бы так от меня, нет! Бывают и дочки хорошие, я ничего не говорю, — вот как мои, к примеру. А все-таки девки — они девки и есть…
— Правда твоя, Томек. Я хоть и сама баба, а скажу: хлопец — совсем другое дело. Конечно, он скорее может от рук отбиться, но зато и на работу скор, от него больше толку. Вот был бы у тебя сын в таких годах, как Марыся, разве он не мог бы уже на дороге себе кусок заработать?
— Конечно, мог бы. Хоть меня там на работу не берут, а его взяли бы.
Этот разговор навел Томека на мысли об его обиде и всей его незадачливой жизни.
Он сказал Ягустинке:
— И отчего это так, бабуся: с панами у нас и вера одна, и язык, а они рычат на нас, как псы, доброго слова от них не дождешься и справедливости тоже, — где только могут нас прижать, обидеть, — обидят. И почему все на свете досталось им одним?
— Почему? Дьявола это работа, не иначе. А почему дьявол держит душеньки человеческие в смоле, как мы, бабы, мочим коноплю в воде? — отозвалась старуха, пуская веретено по полу.
— Должно быть, оттого, что они грешны.
— А темный народ разве не грешен? Темнота — тот же грех.
— Это почему же?
— Эх! Кабы всякий мужик знал, что и как, так никто не хватал бы его за жабры, как пескаря, не прижимал бы к земле, как борова, когда его хотят заколоть.
— Неладно повелось на свете.
— Раз так есть, значит должно так быть.
— Да. Видно, не мужицкой голове переделать все по-другому.
— Этого не придумает никакая голова, хотя бы такая ученая, как у ксендза.
— Так что же это будет?
— Само собой все сделается, когда придет время. Вот ты мне скажи: отчего осенью не сеют овса?
— Да ведь не время к зиме овес сеять.
— А почему в сретенье не выйдешь в поле с плугом или бороной? Почему овец не стригут на масленой? Потому что не время! Всему свое время Иисус назначил!
— Так-то оно так, бабуся, да ведь тошно ждать! Человек хочет лучшей доли, а ему говорят, что раньше времени нельзя про это и думать.
— Ну, хотеть всегда каждый должен… и не пропускать своего часа… Вот придет, к примеру, весна, пора картошку сажать и овес сеять. Не захоти-ка ты в пору сажать да сеять — что будешь есть осенью? Не посеешь — не пожнешь! Так-то…
— Верно, бабуся. Как это вы разумно рассудили, право!
— Каждый человек должен думать за себя и за других — не свиньи же будут за людей думать!
— Правда ваша, Ягустинка, правда!
Так толковали между собой в долгие мартовские вечера Томек Баран и старая Ягустинка.
Справедливо
I
Была ночь ранней весны, мартовская ночь, дождливая, холодная и ветреная.
Леса стояли съежившись, окоченевшие, насквозь промокшие. По временам их пронизывала ледяная дрожь, они тряслись, как в лихорадке, выпрямляли ветви, рассекая ими воздух, отряхивались от воды и грозно шумели. Или, обезумев от нестерпимого холода, выли дико, как воют люди под зверскими пытками.
Иногда в воздухе порхал мокрый снег. Он словно замораживал и приглушал все вокруг. Леса переставали шуметь, бессильно поникали ветви, и лишь порой среди мрака, в чаще могучих, внезапно онемелых деревьев слышен был тихий, мучительный стон или раздавался вдруг пронзительный жуткий крик замерзающей птицы и затем сухой треск ветвей, задетых падающим телом.
Порой налетал ветер. Он сначала тишком пробирался в темноте, затем бешено ударял на лес, мокрыми клыками вгрызался вглубь, растапливал снег, обрывал ветви и ломал густой подлесок. С торжествующим воем метался он по полянам, гнул и качал бор, как гибкий тростник, а из бездны, мрака, из неведомых пустынных просторов выползали громадные грязные тучи, похожие на растрепанные стога гнилого сена. Они надвигались на лес, цеплялись за его верхушки, окутывали деревья рваными лохмотьями, душили их в своих отвратительных объятьях, поливали мелким, но холодным и частым дождем, который мог промочить насквозь даже камни.
Ужасная ночь! Безлюдны дороги, покрытые грязью и талым снегом, в деревнях тишина, словно все они вымерли, мертвы и поля. Сады облетели, скорчились, реки скованы льдом, — и нигде ни души, ни звука, ни признака жизни. Вся земля — одно огромное царство ночи.
Только в пшиленской корчме светился огонек.
Корчма стояла на перекрестке, у леса. За ней, по склону холма, лепилось несколько хат, а вокруг шумел могучий темный бор.