Томек не обратил на это внимания, хотя и слышал, как называли его имя. Он шел и смотрел то на широкие поля, засыпанные белым пухом снега, из-под которого только кое-где торчали дикие груши на межах, то на ясное небо и золотой диск солнца. И чудилось ему, что все кругом мерно и тихо колышется и в воздухе стоит звон, словно солнце, как бронзовый колокол, ударяется о черные стены лесов. И какие-то милые сердцу звуки, подобные шелесту зреющих нив, шуму леса в знойные дни, щебету птичьему под стрехой, вливались в душу, наполняя ее блаженством, и баюкали, баюкали ее, как сон…
«Помру, видно», — думал Томек, не понимая, что с ним творится.
Он пришел домой и сел на то же место у печки, не замечая ничего вокруг. До сих пор он боролся с жизнью, как мог и умел, но этот последний удар окончательно лишил его сил: он уже знал, что сам не выкарабкается, что погибнет, — и все стало вдруг безразлично, и он с бесчувственной покорностью склонился перед судьбой. Он не думал больше о себе, о детях, ни о чем не думал, — ждал, пока все как-нибудь кончится.
Он слышал, как в избу вошло несколько человек, как ходят они вокруг и что-то говорят ему, но ничего не соображал. Лег на лавку лицом к стене, натянул полушубок на голову и лежал, как мертвый.
— Кум! — начал пришедший вместе с другими Червиньский, видя, что Томек словно не замечает их присутствия. — Кум, тяжко вам, ясное дело, мы это понимаем…
Томек повернул голову и беззвучным, убитым голосом сказал:
— Помру я, наверное. Чую в себе смерть.
— Кум, это мысли грешные. Послушайте-ка лучше, что вам Червиньский скажет. Пришли мы к вам, чтобы вас утешить и помочь, кто чем может. Ты, Томек, бедняк и человек честный, хороший, — только больно уж горд! К панам пошел помощи просить, а мы-то разве не ближе? Правда, никто из нас первый к тебе с помощью не напрашивался, потому что каждого свои заботы грызут, и баба с утра до ночи в уши тарахтит, и хлопот всяких полон рот… Но не бывает мяса без костей, а человека без жалости в сердце… Ты это запомни, потому что это тебе Червиньский говорит!.. Ждали мужики, пока ты придешь к ним, как к братьям: так, мол, и так, помогите, нужда одолела, дайте либо за отработку, либо взаймы, а то просто за спасибо. И дали бы, потому что знаем, что тебя несправедливо обидели и что ты бедняк. Мы свои люди и христиане… Только обезьяна обезьяну за ноги кусает, а люди друг за друга стоять должны. Вот мы столковались и принесли тебе, кто что может. Бери, Томек, и пользуйся на здоровье.
— In saecula saeculorum ament,[6] — торжественно заключил костельный служка.
Женщины принялись развязывать узелки, разворачивать запаски, открывать кошелки — и выкладывали на лавку около Томека все, что принесли: каравай хлеба, картофель, крупу, две-три кружки муки, кучку зеленой соли, связку грибов, кусок сала, сухой сыр. После всех Ягустинка положила связанную наседку, сказав:
— На, Томек! Она несется. Будут яйца, будут и цыплята весною.
Томек сел на лавке, смотрел на одного, на другого, слушал, дивился. Что-то дрогнуло у него внутри, и мало-помалу так радостно потеплело на душе, а горло сжималось так сильно, что он не выдержал и громко зарыдал.
— Братья родные, люди добрые, чем я вам отплачу? — бормотал он сквозь слезы, но ему не давали говорить, обнимали, целовали. И он тоже целовался со всеми, а старшим низко кланялся, благодарил и от волнения весь трясся.
— Чем отплатишь? Дружбой или молитвой, — сказал Червиньский серьезно.
— Dominus vobiscuro, ament![7] — вставил старый Анджей.
— И еще мы постановили (это ксендз нам посоветовал), чтобы легче тебе было зиму продержаться, девчонок твоих взять. Юзю я возьму, Марысю — Кломб, Анку — Борына, а Ягусю — Гульбас. Девок мы не обидим, а ты без них скорее встанешь на ноги. Ягустинка хочет к тебе перебраться — будет кому и горячее сготовить, и за тобой присмотреть.
— Да, Томек, я у тебя останусь. Ведь и я сирота. Объесть тебя не объем, — сама кое-что зарабатываю. А при мужике и мне жить будет легче.
— Господи! Люди, от такой вашей доброты у меня в сердце словно весна!
— Видно, ты так с горем сжился, что приходится тебя от него силой отрывать!
— Ora pro nobis, Domine, ament![8] — провозгласил костельный служка, потом извлек из кармана бутылку водки, откашлялся, налил рюмку и начал:
— Хозяева, в святом писании сказано, к примеру, так: Ave marysteli deo gratias, ament.[9] — Он сделал паузу и выпил рюмку до дна. — А я вам скажу: рюмочку горелки хорошо выпить, она выгоняет всякие злые мысли. Значит, выпей, Томек, а потом помолимся за упокой души Юзефа, царство ему небесное! Меа culpa, mea maxima culpa, ament![10]
Все присели, выпили водки, закусили хлебом, спели заупокойную молитву и разошлись.
А уже на другой день женщины пришли за дочками Томека.
Тяжелое было расставанье. Девочки плакали, кланялись ему в ноги и просили, чтобы не отдавал их в люди. Но Баран крепился. Он сурово прикрикнул на них:
— Ступайте, не то выдеру!
И как только их проводил, ушел в лес и бродил там целый день.