В последний момент, в купе поезда, отправлявшегося в Триест, появился Ганс Кизлингер в форме национал-социалиста и, не глядя на женщину, подошел к дочери, поцеловал ее в губы, повернулся и вышел. Это произошло в одно мгновенье. Потрясенная девочка высунула голову в окно вагона и крикнула:
— Vater!
Поезд тронулся.
Словно во сне бродит она здесь, в приморском городе, — чужая, одинокая, не привыкшая к новому месту. Недавно умерла ее мать, и кончится тем, что она, Кити, пойдет к чужим людям в услужение, и тогда произойдет то, чего прежде, в родительском доме, она так боялась — что посетители примут ее по ошибке за прислугу! В ее чертах проступает прихотливая игра двух враждующих друг с другом рас, внутренняя борьба двух начал, давняя, тайная, запрятанная глубоко-глубоко.
У нее есть милая улыбка для иностранных солдат, бесцельно слоняющихся по улицам. И молодого араба, который рано утром появляется у хозяйкиного дома с овощами и фруктами, она встречает приветливо; он пялится на ее ножки и сует ей впридачу, бесплатно, два больших апельсина в карманы передника, один — в правый и один — в левый.
Иногда, по субботам, ноги сами несут ее в немецкий квартал, она медленно прохаживается там по узкой тропинке вдоль длинного забора и заглядывает во двор. Долго-долго смотрит на откормленных несушек, копошащихся в куче навоза, и жадно слушает протяжный крик большого рыжего петуха, здорового и крепкого, пока еврей-полицейский не станет пенять ей со своего поста, издали, чтоб не задерживалась тут и не подходила слишком близко к забору.
В последние дни она затосковала по отцу. Особенно тоскливо в убежище, между сиреной воздушной тревоги и сигналом отбоя, когда она видит, как жмутся к родителям ее сверстницы. И вот как-то раз в полночь, в лунную полночь, тревога оказалась
— Vater!.. —