— Он, верно, не расслышал, он совсем старенький, Арабшо…
А старик, не подозревая, что речь идет о нем, снова приподнял тюбетей и повлекся куда-то в сторону, с трудом волоча по земле свою длинную тень…
Кругом была ночь, и сложенная из камней изгородь вокруг опытного участка охраняла лишь клочок тьмы.
— Вон там делянки картофеля, — упавшим голосом сказала Катя. — А там огурцы, они почему-то плохо растут. А вон там, дальше… да нет, все равно ничего не видно…
— Отчего же? — бодро сказал Борисенков. — Вот, кажется, яблоня… — И он указал на смутно белевший во тьме скелет дерева.
— Да, но здесь яблоньки все померзли. А зато на склонах растут себе и растут, будто отроду привыкли! — И, оживившись, Катя принялась рассказывать нам, почему в здешних местах одни и те же растения не выживают на плоских участках и отлично чувствуют себя на кручах и как это важно в горном Бадахшане, где мало ровной земли и сколько угодно склонов.
Показывая то туда, то сюда, во тьму, Катя увлеченно поведала нам о смородине, которой оказались не страшны ни заморозки, ни разносчик смерти — афганец; о груше, которая — хоть убейся — не хочет расти; о диких лекарственных травах, укрывшихся в такую непролазь от человека, которому они обязаны помогать.
И пусть мы не увидели ни Аптечной горы, как окрестила Катя взгорбок, богатый целебными травами, ни отлично принявшегося картофеля, ни цветущих на крутизне и умирающих на равнине яблонь, ни спаленных морозом кустов смородины, ни смородинника с больший будущим, — мы видели ее, Катю Свиридову, труженицу и хозяйку будущего.
Мы долго не ложились в эту ночь. Настроили рацию и, поймав какой-то вальс, поочередно танцевали с Катей. Затем мы упустили волну, но Катя уверила, что танцевать можно подо что угодно, даже под сводку погоды. И мы так и делали, пока Катя не испугалась за аккумуляторы. Тогда мы стали отплясывать под марши, которые Хвощ ловко выбивал на стаканах и мензурках. А потом Катя вспомнила, что ей еще надо обработать вчерашние материалы, и погнала нас спать.
Борисенков и Хвощ устроились в комнате, которую прежде занимали Родионовы, мне же Катя постелила в маленьком чуланчике при лаборатории, где хранились лопаты, кирки, кетмени, но было так же чисто и опрятно как и повсюду в доме.
Перед сном я вышел покурить. Небо набито звездами. Прямо над головой, нанизанные на незримый стержень, блестят Три Волхова. Мглисто мерцают снежные вершины, как будто звезды присыпали их своим сияющим веществом. А луна уже отвалилась к Афганистану и, став чужестранкой, холодно и отчужденно глядела на Скалистый порог своим единственным подслеповатым оком.
На земле черным-черно, лишь слюдяно посверкивает прихваченная ночным заморозком лужа возле рукомойника.
Странный, как будто поднявшийся из недр земли холод полоснул под самое сердце. Казалось, горы, истомленные собственной ненужной тяжестью и многолетьем, исторгли из себя этот мертвенно усталый ледяной вздох. И так тоскливо и одиноко стало мне вдруг, что, поспешно погасив папиросу, я вернулся в дом.
Катя работала при свече. Она что-то вписывала в черную клеенчатую тетрадь, близоруко пригнув голову к столу.
Я пожелал ей спокойной ночи.
— Спокойной ночи. — Катя медленным движением отмахнула назад волосы. Острое пламя свечи мерцало в темных зрачках Кати двумя далекими ночными огоньками. Быть может, это и придало ее взгляду какую-то новую, тревожную глубину.
Я тихо прошел в чуланчик, улегся на кошмы и попытался заснуть. Где-то рядом за стеной курица Тата разговаривала с поросенком Кузей. Вначале беседа шла мирно и кротко, затем они поссорились, и Кузя яростно обхрюкал Тату. Некоторое время курица взволнованно бегала по закутку, стуча лапами; затем все звуки исчезли, я заснул.
Но, привыкнув за последние недели к ночевкам на открытом воздухе, я и сквозь сон чувствовал давящую тесноту чулана. Я ворочался, то натягивал, то сбрасывал одеяло и, наконец, проснулся.
Было довольно светло, и в первые секунды я не мог сообразить, откуда льется этот неяркий, колеблющийся свет. Приподнявшись на локте, я увидел, что в комнате на столе горит свечной огарок, загороженный книгой. Над столом склонилась Катя. Она плакала. Плакала так, как плачут дети: головой, плечами, руками. Своим прерывистым дыханием она колебала пламя свечи, по стенам то и дело проносились рваные черные тени; казалось, что комната вращается вокруг Кати.
Мне было так неожиданно и странно видеть Катю плачущей, что я растерялся, не зная, что говорить, делать. А затем я увидел близ ее локтя клочки знакомого розового конверта и понял, что мне нечего ни делать, ни говорить.
«Вот только когда начинается для нее одиночество», — подумал я и осторожно натянул одеяло на голову.
Утром нас ожидал на столе завтрак, но самой хозяйки не было в доме. Верно, она ушла на участок.
— Значит, мы не увидим Екатерину Алексеевну, — покорно вздохнул Хвощ и принялся за еду.
Борисенков был менее сдержан в своем огорчении.