— А, проснулся? — кричала она мне в ответ.— Протер глаза, дрыхла! Ты бы с этого пример брал: вот уже десятую кроет.
И в каждой складке лица смех.
— Умопомрачительная вы женщина,— говорил я ей,— откуда в вас силы столько?
— Как откуда, а это на что! — И широким размахом руки проводила вокруг.— Мы друг друга кормим.
В городе ее все знали, в городе ей поперек никто не становился, кто бы там ни хозяйничал: гетманцы, петлюровцы, гайдамаки, деникинцы, красные. Все ели ее огурцы, со всеми была равна Ирина Тимофеевна — огуречная королева.
— Черта ли мне в том, как они себя кличут? У всех брюхо кушать просит, все одинаково землю навозят.
Да, пожалуй, толком она и не знала, кто после кого приходил, кто кому враг, что кому нужно, кто чем болел,— было для нее это делом десятым, пустячным.
Ну, пришли, ну, ушли,— что за беда?
— Ты мне голову не дури,— говорила она с припевом,— я твоего счета не понимаю. Зарядил одно — при деникинцах да при деникинцах. Нашел примету какую. Мне ты по числам скажи, так и то не вспомню. Что они, эти самые деникинцы твои, солнце застили, что ли? Нет, браток, у меня календарь верный, огород не собьешь. Он всегда в свое время.
Тут память у нее была изумительная.
— Точно помню, стряслось это тогда,— говорит она,— когда у меня бочку с корнишонами отец Митрофан купил в свадебный подарок дочери меньшой, Варваре. Особенно мне тогда удались корнишоны.
Ну вот после таких речей как же объяснить себе, почему назвали Ирину Тимофеевну контрой. Какая же она «контра», ежели ее разве только и может смутить, что огуречная революция и никакая иная. Возьмут вдруг, в один мрачный день, да и скиснут все.
Сколько раз приставал:
— Ирина Тимофеевна, а Ирина Тимофеевна?
— Чего тебе?
— Почему вы меня по приезде спрашивали, не коммунист ли я?
— Не люблю коммунистов!
— Да что же они сделали?
— А тебе что?
— Любопытно…
— Ишь ты, много будешь знать — скоро состаришься.
Так и не добился от нее толку. Лишь перед самым отъездом узнал в чем дело, да и то стороною.
— Она у нас строгая,— сказал мне рассказчик, посмеиваясь,— в страхе вас, коммунистов, держит, беда. И близко не подпускает.
Солила Ирина Тимофеевна огурцы, делала самое свое серьезное дело, ничего вокруг не видела, знать не хотела.
А солила она их всегда на дворе, перед ледником. Выбирала день такой соответственный, теплый, но бессолнечный. Собирала огурцы до росы ночью в большие корзины, а утречком поставила готовые бочки — пять бочек ведерных для корнишонов, три больших — для простого засола, базарного.
Нарезала укропу, очистила чеснок и только принялась за отбор, как вдруг по забору — горохом.
— Что за черт?
И опять.
— А ну вас, бисовы дети!
И снова за дело. Только нет,— вбегает в калитку парнишка с ружьем, калитку на запор, туда-сюда, глазом на улицу в скважину, да уцепись за забор, да оттуда — бах!..
— Это что же такое? В чем дело? Кто тебе здесь позволил воробьев пугать?
Взбеленилась, вскипела Ирина Тимофеевна — фр-фр, порохом, вся кровь в голову. А парень только рукой отмахнулся и снова свое — бах!
— Да что тебе — башку замакотрило? [20]Да одурел ты, что ли? Вон убирайся, вон! Куси его, Ладный, куси!
Подбежала к парню, за рубаху сзади дерг-дерг, а он ногой — брык, а она снова — дерг.
Тут он обернулся к ней, спрыгнул с забора, лица на нем нет — тряпкой серой, глаза только горят, свистит в ухо.
— Если ты еще хоть одно слово, старая сука,— убью!
Сразу даже не поняла, никто еще ее так не отделывал.
— Что такое? Повтори!
— Убью!
И опять на забор, а сейчас же назад — заметался. А на улице — крик, топот, ругань, пыль столбом, стук в ворота барабанной дробью.
— Отворяй!
— Тут он, сукин сын!
А Ирина Тимофеевна опять парня за рубаху — лицо камень-камнем, рука железная.
— Пусти,— кричит паренек,— пусти, стерва!
— Нет,— отвечает она, только уж тихо,— не пущу.
И быстрым манером ружье из рук его наземь — бряк.
— Лезь,— шепчет,— в бочку!
— Как в бочку?
— Да уж лезь, чертова кукла!
А тут в ворота стук, калитка трещит, гармидер [21]такой, что в ушах благовест.
— Отворяй, ведьма старая, а то и тебя прикончим!
И раз, раз, раз,— прикладами, а уж кто-то карабкается вверх, трясет патлатой башкой над забором, и снова пальба, и куры пухом, пухом — во все стороны, поросята в истерику, индюки — в амбицию. Ладный от бреха совсем задохся.
— Лезь,— диким шепотом кричит Ирина Тимофеевна,— лезь, гадюка!
И волоком, волоком парня — к бочке. Влез он, присел, а уже братва на дворе.
— Куда подевала коммуниста?
— Куда же мне его деть? Не было заботы! Вон его ружье лежит — убег садом и в другой двор.
Не поверили,— кинулись в дом, пошли трясти, разбивать, выколачивать, а Ирина Тимофеевна — раз одну корзину, огурцы на парня в бочку, два — другую, засыпала.
Присела на корточки и, как ни в чем не бывало, чеснок лущит — за три версты — дух.
— Ну что,— спрашивает,— нашли?
— А ну тебя к бисовой матери!
Так и ушли ни с чем.
Тут ее и разобрало:
— Вылезай,— кричит,— проклятущий! Вылазь, дубовая голова! Подбирай штанцы да проваливай! Живо! Чтобы духом твоим не смердило!
А он благодарить вздумал.
Она как вскинется: