— Прошу тебя, уйди, у нас хватает неприятностей и без тебя. Предметы культа продавать запрещается. Ты что, хочешь, чтобы нас обвинили в незаконной коммерческой деятельности? Хочешь, чтобы нашу шул навсегда закрыли? Так что сделай мицву[32] и себе, и нам — уйди.
Прихожане стеклись в синагогу. На ступенях не осталось никого, кроме парня с талисом; но вскоре из дверей синагоги вышел староста — согнутый в дугу, с гноящимся ухом, из которого торчал клок ваты.
— Смотри сюда, — сказал он. — Я знаю, талис ты украл. И все равно, как ни верти, талис есть талис, а Г-сподь не задает вопросов Своим детям. Я дам тебе за талис восемь рублей — хочешь бери, хочешь нет. Отвечай быстро, а то служба вот-вот закончится и народ начнет выходить.
— Десять рублей, и он твой, — сказал парень.
Староста оценивающе посмотрел на него.
— У меня есть только восемь, постой тут, я займу два рубля у зятя.
Парень терпеливо ждал. Потемки сгущались. Спустя несколько минут к синагоге подъехал черный автомобиль, из него вышли два милиционера. И парень понял, что староста донес на него. В растерянности он накинул — ничего другого не пришло ему в голову — талис и начал во весь голос молиться: иступленно читал кадиш. Милиционеры, не решаясь подойти к парню, остановились у ступеней: ждали, когда парень кончит молиться. К этому времени из синагоги высыпали прихожане — и не поверили своим ушам. Они бы никогда не подумали, что этот парень способен так ревностно молиться. Его стенания, его горячность тронули их: так истово молиться мог только истинно верующий. Наверное, его отец и в самом деле недавно умер. Все внимательно слушали его, многие хотели, чтобы он молился вечно — знали: стоит ему замолчать, и его схватят и посадят в тюрьму.
Стемнело. Луну заслонили грузные тучи, нависшие над куполом синагоги. А парень все молится. И прихожане, сбившись на улице в кучку, всё слушают его. И оба милиционера все еще там, хотя их и не видно. Виден только белый талис — он молится, светясь в темноте.
В последнем из рассказов, переведенных Ириной Филипповной, речь шла о писателе смешанных кровей — русский по отцу, еврей по матери, он многие годы писал рассказы втайне. Писать ему хотелось с младых ногтей, но поначалу у него не хватило смелости — уж очень, как ему представлялось, это тяжкое дело, — и он занялся переводами, ну а потом стал писать всерьез, взахлеб и через некоторое время, к своему удивлению, обнаружил, что многие, около половины, из его рассказов о евреях.
— Ну что ж, для полуеврея — вполне естественная пропорция.
Персонажами других его рассказов были русские, и порой они походили на родственников его отца.
— До чего же здорово, что я могу черпать из таких разных источников, — говорил он жене. — Благодаря этому у меня богатый жизненный опыт.
Через несколько лет он показал кое-какие из рассказов своему университетскому приятелю Виктору Зверкову, редактору издательства «Прогресс» и, после того как тот вызвал его к себе загадочной, второпях нацарапанной запиской, пришел к нему на работу. Зверков, человек пришибленный, — он рассказывал направо и налево, что жена его ни в грош не ставит, — при виде писателя вскочил со стула, повернул ключ в замке и с минуту, прижав ухо к дверной щели, прислушивался. Затем сел и вынул рукопись из ящика стола, отперев его вынутым из кармана ключом. Зверков — ражий, краснощекий детина с прокуренными зубами и хриплым голосом — держал рукопись так осторожно, точно опасался, что она его укусит.
— Толя, прошу тебя, — просипел Зверков, дыша писателю в ухо, — унеси, поскорее унеси свои рассказы.
— Да что с тобой? Чего ты так трясешься? — спросил писатель.
— Не строй из себя дурочку. Я просто поражаюсь, как тебе взбрело на ум принести мне рассказы: ты же прекрасно знаешь, что опубликовать их нельзя. А как редактор скажу: я не уверен, что они так уж хороши, хотя и сказать, что они совсем уж плохи, тоже не могу, тем не менее, Толя, буду с тобой откровенен: своими рассказами ты бросаешь вызов обществу. Не пойму, с чего вдруг ты взялся писать о евреях? Что ты о них знаешь? Еврейская культура тебе чужая, ты вырос на русской, на советской культуре. От твоих писаний попахивает фальшью — попахивает антисемитизмом.
— Виктор, да ты в своем уме? — взвился писатель. — Уж чего в моих рассказах нет, так это антисемитизма. Ты перевернул все вверх ногами.