— Наверно. Была ему нужна. Он без меня умер бы с голоду, он говорить разучился бы. Все просил с ним посидеть, чтобы не разучиться говорить. Я шла к нему ночью с картошкой, а он ждет меня, и все равно не верит, и пистолет перед собой держит. Потом отложит пистолет, поест, но меня не отпускает, и мы говорим до утра. Сам он был саратовский, у него в Саратове мать, сестры… Днем к нему никак нельзя: сарай дощатый, весь в щелях, а рядом соседский двор. Соседи, конечно, со временем все узнали, как было не узнать…
— Выдали?
— Не хочу грешить, может, и не они. Рана у него уже сильно поправилась, он уже на ногу ступал, но свищик все оставался, нажмешь — гной течет. Пришли за ним вечером, когда смеркалось, человек девять, — немец только один был, остальные все местные, полицаи. Он стал стрелять, и, как они со двора шарахнулись, — через дырку в заборе, а там задами, задами, и — ушел. Отца и мать увели.
— А тебя?
— Меня дома не было. Я на речке белье полоскала, иду уже домой, в сумерках, с тазом, а мне навстречу одна и говорит: «У вас на дворе стрельба». Я уж домой и заходить не стала, а как была, с тазом, с мокрым бельем, — к подружке. Сижу у нее, трясусь и думаю: как мне его найти…
— Да ведь он ушел!..
— Нет, я знала, что он без меня не уйдет. Он где-нибудь здесь, под городом, ждет меня и этим себя погубит. Последнее время он все меня уговаривал уйти имеете с ним, чтобы никогда не расставаться, и я понимала, что он без меня далеко не уйдет, мне уже характер его был известен. Он страха не знал, и потому я всегда за него боялась. Подруга дала мне свой шерстяной платок, я накинула и побежала. И нашла его за одни квартал от нашего дома — он вынырнул из-за тополя и схватил меня за руку. И мы с ним пошли.
— Куда?
— Сначала обошли слободу, потом оврагами через лес, лишь бы подальше уйти. Потом стали к фронту пробираться. А до фронта уже пятьсот километров было, а может, и тысяча. Он, если остановится, сильно начнет хромать, а если разойдется, так ничего, быстрее меня шагал. Поздняя осень, сырость, ночи длинные-длинные. Мы всю ночь напролет шагаем, а как рассветет, забьемся куда-нибудь в стог или просто в прелые листья, прижмемся, лежим, друг об друга греемся. Мы шли, как волк и волчица, от людей прятались, деревень сторонились. Огня не разводили — копали картошку в полях и ели сырую. Ночью напоролись на немецкий пост, они хотели нас проверить, он сказал мне «беги!» — а сам в канаву и стрелял, чтобы дать мне уйти подальше, и увел по оврагам. Речки мы вброд переходили, вода холодная, жжет. А он возьмет меня на руки, подымет высоко и несет. Сам вымокнет до плеч, а на мне ни одной ниточки мокрой.
— Дошли?
— Никуда не дошли. Нога.
— Так ведь он шел, даже бегал?
— Он даже почти хромать перестал. Но как-то провели мы день в брошенном старом окопе, я, наверно, долго спала, а проснулась, смотрю — он стоит на одной ноге. Я разула его, а нога у него вся черная, и весь он горячий, как печка. Хотел сделать себе костыль, чтобы идти дальше, все суки приспосабливал, но куда там… Мы пролежали в окопе всю ночь, а утром у него уже слова путались. Мимо шла старая женщина, гнала корову, я окликнула, я уже понимала, что теперь хоронись — не хоронись, хуже не будет. Мы с этой женщиной перетащили его в деревню, в избу. Четыре дня еще он прожил, четыре дня я над ним просидела. Ужасно он мучился, ужасная боль была. Он то сует мне пистолет, просит: «Пристрели», то говорит: «Пристрели, но через полчаса, дай мне еще полчаса хоть через боль посмотреть на тебя…»
— И это все, что ты с ним прожила?
— Все.
— Но ведь у тебя были дети?
— Был ребенок.
— Тот студент, который тебе пишет?
— Нет. То приемыш. А у меня девочка была.
— Где ж она?
— Умерла.
— Его дочь?
— Нет, не его. Я ведь потом замуж вышла.
— Забыла его?
— Ну, вот! Я и сейчас не забыла. А просто стало все равно.
— Как это — все равно?
— А все равно, что со мной будет. Его нет, отца и мать увели, мне одна только его могила осталась. И стала я жить возле его могилы у тех стариков, у которых он умер. Они хорошие были люди, добрые, немцев ненавидели, наших ждали, очень хорошие, а только — хозяева.
— Что значит — хозяева?
— А что важнее всего для них было хозяйство. Корова, сад, огород. Кабанчика растили — тайно, от всех скрытно, чтобы не отняли. Хозяйство от них весь свет заслонило, они только смотрели — что хорошо хозяйству, что плохо. Меня не гнали, я им нужна была — с коровой возилась, воду таскала, все делала. Ела мало — они за каждым куском смотрели, а мне — все равно. Я всю зиму как в тумане прожила. И только к весне опомнилась. Я решила ни за что здесь не оставаться, а уйти.
— Куда?
— Туда, куда он шел, — к нашим. У меня от него наследство осталось — пистолет, и я этот пистолет никому не показала, а завернула в тряпочку и зашила в сенник, на котором спала. Весной работы прибавилось — теленок, огород, — а я только день поджидала, чтобы распороть сенник, взять пистолет и уйти.
— И ушла?
— Задержал меня один человек.
— Кто ж он был?
— Фотограф.
— В деревне — фотограф?