А было вот как: в феврале сорок второго года на Северо-Западном окружили их армию всю, и с самолётов им ничего жрать не бросали, а и самолётов тех не было. Дошли до того, что строгали копыта с лошадей околевших, размачивали ту роговицу в воде и ели. И стрелять было нечем. И так их помалу немцы по лесам ловили и брали. И вот в группе такой одной Шухов в плену побыл пару дней, там же, в лесах, – и убежали они впятером. И ещё по лесам, по болотам покрались – чудом к своим попали. Только двоих автоматчик свой на месте уложил, третий от ран умер, – двое их и дошло. Были б умней – сказали б, что по лесам бродили, и ничего б им. А они открылись: мол, из плена немецкого. Из плена?? Мать вашу так! Фашистские агенты! И за решётку. Было б их пять, может, сличили показания, поверили б, а двоим никак: сговорились, мол, гады, насчёт побега.
Сенька Клевшин услышал через глушь свою, что о побеге из плена говорят, и сказал громко:
– Я из плена три раза бежал. И три раза ловили.
Сенька, терпельник, всё молчит больше: людей не слышит и в разговор не вмешивается. Так про него и знают мало, только то, что он в Бухенвальде сидел и там в подпольной организации был, оружие в зону носил для восстания. И как его немцы за руки сзади спины подвешивали и палками били.
– Ты, Ваня, восемь сидел – в каких лагерях? – Кильдигс перечит. – Ты в бытовых сидел, вы там с бабами жили. Вы номеров не носили. А вот в каторжном восемь лет посиди. Ещё никто не просидел.
– С бабами!.. С
С брёвнами, значит.
В огонь печной Шухов уставился, и вспомнились ему семь лет его на севере. И как он на бревнотаске три года укатывал тарный кряж да шпальник. И костра вот так же огонь переменный – на лесоповале, да не дневном, а ночном повале. Закон был такой у начальника: бригада, не выполнившая дневного задания, остаётся на ночь в лесу.
Уж за полночь до лагеря дотянутся, утром опять в лес.
– Не-ет, братцы… здесь поспокойне́й, пожалуй, – прошепелявил он. – Тут съём – закон. Выполнил, не выполнил – катись в зону. И гарантийка тут на сто грамм выше. Тут – жить можно. Особый – и пусть он особый, номера тебе мешают, что ль? Они не весят, номера.
– Поспокойне́й! – Фетюков шипит (дело к перерыву, и все к печке подтянулись). – Людей в постелях режут! Поспокойней!..
– Нэ людын, а стукачи́в! – Павло палец поднял, грозит Фетюкову.
И правда, чего-то новое в лагере началось. Двух стукачей известных прям на вагонке зарезали, по подъёму. И потом ещё работягу невинного – место, что ль, спутали. И один стукач сам к начальству в БУР убежал, там его, в тюрьме каменной, и спрятали. Чу́дно… Такого в бытовых не было. Да и здесь-то не было…
Вдруг прогудел гудок с энергопоезда. Он не сразу во всю мочь загудел, а сперва хрипловато так, будто горло прочищал.
Полдня – долой! Перерыв обеденный!
Эх, пропустили! Давно б в столовую идти, очередь занимать. На объекте одиннадцать бригад, а в столовую больше двух не входит.
Бригадира всё нет. Павло окинул оком быстрым и так решил:
– Шухов и Гопчик – со мной! Кильдигс! Як Гопчика до вас пришлю – веди́ть за́раз бригаду!
Места их у печи тут же и захватили, окружили ту печку, как бабу, все обнимать лезут.
– Кончай ночевать! – кричат ребята. – Закуривай!
И друг на друга смотрят – кто закурит. А закуривать некому – или табака нет, или зажимают, показать не хотят.
Вышли наружу с Павлом. И Гопчик сзади зайчишкой бежит.
– Потеплело, – сразу определил Шухов. – Градусов восемнадцать, не боле. Хорошо будет класть.
Оглянулись на шлакоблоки – уж ребята на подмости покидали многие, а какие и на перекрытие, на второй этаж.
И солнце тоже Шухов проверил, сощурясь, – насчёт кавторангова декрета.
А наоткрыте, где ветру простор, всё же потягивает, пощипывает. Не забывайся, мол, помни январь.
Производственная кухня – это халабуда маленькая, из тёсу сколоченная вокруг печи, да ещё жестью проржавленной обитая, чтобы щели закрыть. Внутри халабуду надвое делит перегородка – на кухню и на столовую. Одинаково, что на кухне полы не стелены, что в столовой. Как землю заторили ногами, так и осталась в буграх да в ямках. А кухня вся – печь квадратная, в неё котёл вмазан.