К концу путешествия Абдулла опять будет без гроша и, без сомнения, опять будет украшать собой берег в Бейруте, ожидая с арабским оптимизмом, что Божья милость пошлет ему новую работу. А у Аристида заработанные деньги останутся нетронутыми.
«А что ты хочешь с ними делать?» – спрашивает Макс.
«Они пойдут на то, чтобы купить такси получше», – отвечает Аристид.
«А когда у тебя будет такси получше?»
«Я буду зарабатывать больше, и у меня будет два такси».
Я легко могу себе представить, что, вернувшись в Сирию через двадцать лет, я увижу Аристида обладателем огромного богатства и большого гаража, живущим, очень может быть, в большом доме в Бейруте. И даже тогда, смею утверждать, он не станет бриться в пустыне, раз на этом экономится цена бритвенного лезвия.
А ведь Аристид вырос не среди своего народа. В один прекрасный день мы встречаем каких-то бедуинов и они окликают его, он им отвечает, размахивая руками и крича что-то приветливое.
«Это, – объясняет он, – племя Анаиза, я к нему принадлежу».
«Это как?» – спрашивает Макс.
И тут Аристид своим добрым, счастливым голосом, со спокойной, веселой улыбкой рассказывает свою историю. Историю маленького мальчика семи лет, которого со всей его семьей и другими армянскими семьями турки живыми бросили в глубокую яму. Их полили дегтем и подожгли. Его отец и мать, двое братьев и сестры – все заживо сгорели. А он, оказавшись под ними всеми, был еще жив, когда турки ушли, и позже его нашел кто-то из арабов Анаиза. Они взяли его с собой и приняли в племя Анаиза. Он вырос как араб, кочуя вместе с ними по пастбищам. Но когда ему исполнилось восемнадцать, он отправился в Мосул и там потребовал, чтобы ему выдали документы, подтверждающие его национальность. Он армянин, а не араб. И все же кровное братство сохранилось, и для племени Анаиза он все еще один из них.
* * *
Хамуди и Максу очень весело вместе. Они смеются, поют песни, обмениваются историями. Иногда, когда смех уж очень веселый, я требую перевод. Бывают моменты, когда я завидую тому, как они веселятся. Мак все еще отделен от меня непреодолимым барьером. Мы сидим рядом на заднем сиденье и молчим. Любое мое замечание оценивается в соответствии с его достоинством, и Мак поступает с ним соответственно. Никогда мне не приходилось чувствовать, что мой успех в обществе столь низок. Мак, со своей стороны, кажется вполне счастливым. Есть в нем некая прекрасная самодостаточность, которой я не могу не восхищаться.
* * *
Тем не менее, когда упаковавшись в спальный мешок на ночь, в уединении нашей палатки я обсуждаю с Максом события дня, я упорно утверждаю, что Мак не совсем человеческое существо!
Уж если Мак сам произносит какое-то замечание, то это, как правило, что-нибудь угнетающее. Враждебный критицизм, кажется, доставляет ему определенное унылое удовлетворение.
Сегодня я встревожена все возрастающей неуверенностью моей походки. Каким-то таинственным образом мои ноги, похоже, утратили согласованность. Меня удивляет определенный крен на левый борт. Вдруг это, со страхом размышляю я, первый симптом какой-то тропической болезни?
Я спрашиваю Макса, заметил ли он, что я не могу ходить по прямой.
«Но ведь ты никогда не пьешь, – отвечает он – Бог свидетель, – добавляет он укоризненно, – я изо всех сил старался приучить тебя».
Так возникает второй и при этом спорный вопрос. Каждый борется всю свою жизнь с какой-нибудь прискорбной неспособностью. В моем случае – это неспособность оценить ни табак, ни алкоголь.
Если бы только я могла заставить себя осуждать эти важнейшие продукты, мое самоуважение было бы спасено. Но нет, напротив, я с завистью смотрю на уверенных в себе женщин, стряхивающих пепел тут, там и повсюду; и я самым жалким образом слоняюсь по комнате в поисках места, где бы спрятать мой нетронутый бокал, когда я бываю приглашена на коктейли.
Настойчивость результата не дала. В течение шести месяцев я с религиозным упорством выкуривала по сигарете после ленча и после обеда, слегка давясь, откусывая частички табака и моргая, когда поднимающийся дым щипал мне глаза. Скоро, говорила я себе, я должна научиться любить курение. Я не научилась любить курить, а мое исполнение было жестоко раскритиковано как нехудожественное и неприятное для зрителя. Я признала свое поражение.
Когда я вышла замуж за Макса, мы в полной гармонии наслаждались радостями стола – ели разумно, но даже слишком хорошо. Он был расстроен, обнаружив, что моя способность оценить хорошие напитки, а по правде говоря, любые напитки, равно нулю. Он принялся за дело моего образования, настойчиво испытывая на мне клареты, бургундские, сотерны, грав, и уже с отчаяния токай, водку и абсент! В конце концов он признал поражение. Моей единственной реакцией было, что некоторые из них на вкус еще хуже других! С усталым вздохом Макс представил себе жизнь, в которой он будет осужден на постоянную борьбу за то, чтобы добывать мне в ресторане воду. Это, говорит он, состарило его на несколько лет.
Отсюда его замечание в ответ на мою попытку искать его сочувствия по поводу моей пьяной походки.