Аудитория представляла собой уменьшенный вариант кинотеатра «Адова» из Аддис-Абебы, только обитые бежевой шершавой тканью кресла были удобнее. Они располагались по восходящей, так что из задних рядов, где сели мы, будущие интерны, все было отлично видно. Целый набор панелей для просмотра рентгенограмм был встроен в стену за кафедрой. Врач-резидент загружал пленки, нажатием на педаль переменяя панели.
Констанс оказалась рядом со мной. Позади нас расположилась стайка студентов-медиков в коротких белых халатах. Я уж и забыл, что студенты-медики существуют на свете. У врачей-резидентов халаты были длиннее и лица не такие безмятежные, как у студентов. У врачей-ординаторов халаты были самые длинные, и пришли они позже остальных. Мы, прибывшие на собеседование, в своих темных костюмах смотрелись пингвинами в окружении белых медведей. Дипак регулярно собирал нас на совещания, но здесь чувствовалась традиция, установившийся порядок, который не менялся десятилетиями.
– Говоришь, из какого ты вуза? – осведомилась Констанс. Я краем уха уже слышал, что она стажируется в Бостоне, только в другой больнице.
– Я учился в Эфиопии, – ответил я.
Судя по всему, она охотно пересела бы от меня подальше.
Томас Стоун не смотрел на толпу, когда входил, он и так знал, что людей собралось немало. Он казался выше, чем тогда, в операционной, росту почти такого же, как я или Шива. В аудитории сделалось тихо. Руки он засунул в карманы белого халата. На свое место он проскользнул легко, его движения напомнили мне Шиву. В первом ряду он был один. Я сидел далеко за ним и сбоку, так что видел его в профиль. Впервые я как следует разглядел своего отца. Меня бросило в жар; изучать его бесстрастно, как подобает клиницисту, было невозможно. Мысли мои неслись вскачь, сердце колотилось, я даже испугался, что выдам себя, поэтому отвернулся и попробовал успокоиться. Когда я снова посмотрел на него, Стоун сжимал в руке какую-то бумажку, было совсем незаметно, что одного пальца недостает. Он был шатен с седыми висками, на лице резко выделялись желваки, словно ему часто доводилось стискивать челюсти. Тот глаз, который я видел, глубоко запал. Голову мой отец держал очень прямо.
Не могу сказать, какая была повестка дня, что обсуждали. Я сидел рядом с излучающей высокомерие Констанс, глядел на Томаса Стоуна и чувствовал, что некий предохранитель во мне сейчас перегорит и я расшвыряю мебель, заставлю сработать систему пожаротушения, начну выкрикивать непристойности и сорву чинное совещание. Я перестал владеть собой и вцепился в ручки кресла, пережидая, пока ярость, клокотавшая во мне, пойдет на убыль.
– Это я виноват, – повернулся ко мне Томас Стоун, и на миг мне показалось, что он – ясновидящий.
До этого Мэттью, нашего гида, на сей раз представлявшего историю болезни, подвергли резкой критике, но его ординатор и главный врач-резидент не выступили в его защиту, и он принял основной удар на себя. Когда со своего места поднялся Стоун, выкрики стихли.
– Да, вина лежит на мне. Несомненно, мы можем поднять уровень хирургии. Я устанавливаю видеокамеры в двух травмопунктах. Хочу, чтобы мы отсмотрели все поступающие крупные травмы. Все ли как надо? Под рукой ли эндотрахеальная трубка или надо сделать три шага, чтобы ее взять? Не придется ли искать инструмент, который обязан быть на месте? Не отвлекаем ли мы друг друга праздной болтовней? Чье присутствие излишне? Верный ли метод лечения избран? Вот вечный вызов.
Он вытащил из кармана бумажку и развернул.
– Я беру на себя ответственность за все, что описывается в этом письме.
Он говорил с легким британским акцентом. Годы, проведенные в Америке, сгладили произношение, но резкие интонации так и не появились. Когда они говорили с Дипаком в операционной, я вообще никакого акцента не заметил.