Тут я узнал, что война ужо должна начаться. Што ужо Папа велел мобилизацию… А я… всем своим нутром чувствую: не надо войны, никак не надо. И тут же послал телеграмму: «Мама моя и Папа мой! Тоскует душа. Видит черную тучу. Видит кровь… Кругом слезы… сироты… калеки… много проклятий… От слез подмоют стены… кровью зальют приют твово Младенца. Папа мой, блаженны — миротворцы… нет мово благословения на кровопролитие… предвижу страшное…»2
Получив сию телеграмму, Мама в тревоге просила Папу: «Не надо войны», и тогда Папа тоже испугался и заявил, штобы мобилизацию остановить… потребовал, да сам-то, видно, растерялся3. Уже потом, приехав в город, я знал, што тут было: когда Папа заявил Сухомлинову4, што нельзя ли, мол, остановить всю эту канитель… он в страхе зубами заскрежетал… Ведь войну-то не цари, а генералы заварили… да… ан, тут, когда все, можно сказать, готово… стоп машина, а тут еще такое, што уже про мобилизацию приказ отдан, как же ее остановить… Прыгает енерал, што делать не знает…
Вот тут-то и вышла запятая… Енерал Сухомлинов говорит Толстопузому: «Поезжай, расскажи Царю-Батюшке, тако дело, што, мол, назад нельзя…» А Толстопузый говорит: «Ужо мне успеть…» Ну и порешили напустить на Папу иностранного министра Сазонова…5 А тот, побрякушка, и рад. Уж он Папу и так, и сяк, и этак… А еще пугнул его тем, што, мол, Государственная дума в таку трубу затрубит, ежели немец неожиданно, как снег в Петров день… што тогда уже всем деваться будет некуда… Он тут Папе таких страхов напел, што тот сразу подписал приказ об этой самой мобилизации. Он такой уж человек — подпишет, а потом к Маме: «Ужо готово!»
А как Она, в страхе, вскрикнет… што, мол, не надо бы!.. Он как рак пятится… и впрямь, не надо! Да ужо сделано. Так было в 1906 году с конституцией. Когда не особенно Мама на него накинулась, а он жмется к стенке и шопочет: «Не надо! Ах, не надо! Да ужо сделано!» Так и тут было…
Да тут еще одно вышло, об чем Папа ужо потом узнал. Уже получив мою телеграмму, Мама имела переговор с принцем Гессенским, и тот ей ответил: «Сделай все, чтоб удержать Николая: тут выжидают!» Мама с этой тайной вестью к Папе, а Он ей: «Поздно. Теперь, — говорит, — Воля Божья!»
Все это я узнал, ужо приехав в город. Когда уже война была в полном ходе… И тут я решил: сделанного не переделаешь. И уже сказал маме: «Воля Божья!» И хоча ужо стал Маму подбадривать, но и сам ждал страшного. И чувствовали, што и в ей какой-то затаенный страх есть… Ну а потом, в войну, Мама, занявшись всякой такой работой, подбодрилась, и уж я думал, што Она мою ту телеграмму, што послал перед войной, позабыла… а она, видать, ничего не забывает. Такая ужо она особенная… ежели што в голову запало, то уже повек не забудет… Ну вот.
Было это вскоре после того, как с Митей6 разговор имел. Звонит Аннушка: «Маме недужно. Очень повидать хочет!» А я пустой не люблю ехать. Ну и говорю Аннушке, што к вечеру буду, што, мол, дела много. А и через час опять звонит: «Немедленно штобы! Больно нездоровится!» Поехал.
Гляжу на Маму — на ей лица нет. Уладил. Успокоил. Утихомирилась. «Ну што? — говорю… — Об чем тоскуешь?» И тут… непонятное даже. Гляжу на Нее, и будто другое што-то. Совсем иная. Тут я сказать должон, што у Ей, кто с глазами глядит, лицо особенное… В тоске ли… в горе… а поглядела на тебя… Владыка-Царица. Сила в ей особая. Большая гордость и сила… Ужо я Ее вот — знаю, пока вдали, думаю, в моей она власти. Поглядел в Ея глаза и ужо знаешь, Она — Царица, над Ей никому нет власти. Такое в Ей лицо всегда. А тут иное. Будто ни Мама. Ни Сила… а дитя и такое боязное… Такую к ей жалость почувствовал, што скажи она: «Помирай, штобы мне полегче» — умер бы… И какие глаза печальные… «Господи помилуй! Помилуй Господи», — шепчу и гляжу на нее. Ну вот заговорила Она: «Помнишь, — говорит, — ту телеграмму, што прислал нам перед самой перед войной? Нет мово благословения… Предвижу страшное!» — говорит она эти слова и сама так и впивается жалостными глазами. «Ну, помню, — говорю. — Да што вспоминать? На то была Воля Божья… Может, та проклятая и пырнула меня потом, штобы отвлечь в ту пору отсель…»
«Да Воля Божья, — шепчет Мама. А потом тихо так зашопотала: — А ежели Воля Божья на страшное…», а сама смотрит в угол. Потом уже с трудом разобрал, чего Она хотела.
А сказала Она такое: што, мол, войны — ни я, ни Она не хотели… а как уже она пришла и как уж третий год7 гибнут люди… и что все так же далеко до конца, как и ране было… то Она, Мама, полагает, што судьба меня и ее двигает на то, штобы положить войне конец. Во что бы то ни стало — только кончить войну8. И вот зашопотала Она: «Мы идем на самое страшное, хотим помимо Папы… с немцами… Ужо, — говорит Она, — когда Папа узнает, все будет кончено… Но што, — говорит Мама, — ежели народ не так поймет… Што, ежели скажут: „Немка Рассею продала немцам“? Што, ежели скажут — и я, и ты… предатели? Што? А ежели и мои дети мне не поверят? Што тогда? Понимаешь, дети не поверят?..»