И все то, что пережили эти буйные поколения, метавшиеся от берегов Волги чрез
И в полудремоте под мерный и мягкий, заглушённый стук роскошного вагона мнилось Григорию, что ноги его медленно, плавно, уверенно протянулись в коридор, легко, без малейшего усилия прошли сквозь железную стенку вагона и ушли в темные поля, а на груди его, где раньше была борода, поднялась и зашумела тайга, а пониже, по брюху, раскинулась неоглядная ширь реки какой-то могучей, по которой теперь, скрипя, тянулись тяжелые плоты, бежали вверх и вниз пароходы, тяжело ползли богатые караваны под пестрыми флагами, а по крутым берегам села богатые раскинулись да города шумные… И все шире и шире ползло тело его в темноту, и он с сосредоточенным вниманием следил за его неудержимым ростом, который, однако, его нисколько не удивлял, хотя раньше он и не видывал такого никогда…
И поднялись на Григории горы, и засинели моря, и серебряной сетью опутали его бесчисленные реки и речки, и степи ушли в бескрайние дали, и задымились леса труб фабричных, и засияли огнями дворцы, и бежали по нем во все стороны сотни, тысячи поездов-малюток. И он ловил все это своим тяжелым взглядом, все замечал и ждал спокойно, что будет дальше, хотя в купе становилось ему все теснее и душнее. И всего чуднее было то, что над всей этой его бескрайней ширью неба не было, что ушло оно куда-то и была на месте его пустота, от которой кружилась голова и замирало сердце.
И вдруг тайга, что на месте бороды его темным морем раскинулась, прорвалась точно в одном месте, как бумага, и из дыры вылез вдруг человек. Ба, да это Михаила Васильевич, урядник! Он, он: и ус его казачий, и глаз ястребиный, и вся эта повадка тертого варнака, который цену себе знает — сорок тысяч тогда, сукин сын, сорвал, как с фальшивыми бумажками накрыл на заимке у Кудимыча. Ну да недолго попользовался — ухайдакали. Зачем теперь явился?.. Но заниматься им было некогда: из сверкающего всеми своими громадными окнами дворца вышел на чугунный подъезд генерал-адъютант Сокорин с великим князем Васильем, и, увидав его, оба засмеялись и помахали ему руками, зятянутыми в белые перчатки. Здорово крутили они тогда под Питером с Сокориным этим самым! И жененка у его, у-у, чертенок какой, язви ее!.. В баню с ним ездила, по-русски… А тот ржет только, как жеребец… Рубаха парень… Эй, милой, дорогой, — хотел было крикнуть ему Григорий, да в это время кто-то его с другой стороны позвал. Оглянулся: из Москвы поезд кульерский летит, а из вагона Стрекалов, купец именитый, дружок его, в ильковой шубе нараспашку, рожа красная лоснится, по брюху цепь золотая толстая протянулась, рукой ему машет, зовет. Тоже варначище здоровой, собака, — говорят, отца родного на тот свет отправил, отравил ядом каким-то, что ни один доктор дознаться не мог. Ну а между прочим, парень ничего себе… Он ему еще в Питере дело одно с лесами провел — здоровый тот куш отхватил…
— Григорий… А я-то? А меня-то? Что ж это ты? Или забыл? А я вот он… — кричали ему со всех сторон. — Григорий Ефимыч, друг мой ситный!..