- Не будет тебе ответа никакого... - сказал Сергей Терентьевич. - У него своя правда есть, и он на нее уповает, как на каменную стену.
- Какая это правда, ежели они из людей волков сделали? - пренебрежительно отозвался Петр. - Люди и раньше-то никуды не годились, а теперь и вовсе перебесились все. Правда... Правда тоже всякая, брат, бывает. Вон наш Ванька Субботин, волосы седые уж, а по всему селу орет, что ты колдун...
- Колдун? - усмехнулся Сергей Терентьевич. - Это с чего же он взял?
- А вот у всех вишь коровы дохнут от этого мора поганого, а у тебя обе здоровехоньки... И почему такоича раньше скот так не дох, а теперь по всей волости валится? Беспременно так, что ты жидами подкуплен, чтобы народ уж окончательно разорить... И все уши развесили, слушают...
- Темным народ был, темным и остался... - уныло сказал Сергей Терентьевич. - И что мы ни бьемся, никак мы его из болота не вытащим. Скорее сами вместе с ним увязнем...
Он тяжело вздохнул.
- А я все-таки письмо свое пошлю... - сказал Петр, вставая.
- Пошли, конечно... Вреды от этого не будет, а скорее польза... - сказал Сергей Терентьевич. - Пусть хошь знают, что не все вместе с ними разбойничать согласны...
Петр ушел. Сергея Терентьевича захватила вдруг его обычная деревенская тоска, порождаемая тяжким сознанием, что тьма душит его, что под ногами у него трясина. Раньше он, чтобы успокоиться и подкрепиться, ехал в таком случае в город, но «Окшинский голос» уже не существовал, «Улей» погиб во время еще войны на первых номерах, а «Окшинский набат» в своем бессильном злопыхательстве на все стороны был совершенно чужд ему. Евгений Иванович был в далеких краях, милого Митрича расстреляли незнамо за что, а семья его бедствовала неописуемо, Станкевич на войне убит, Петр Николаич тоже расстрелян, а Евдоким Яковлевич очень озлобился и замкнулся. И когда говорил он ему об этих новых опасных настроениях деревни, он встречал не непонимание, как прежде, а хуже: полное равнодушие.
- Что? Царя поставят? Тарабукин вернется? - сказал ему как-то раз Евдоким Яковлевич, обтрепанный и голодный. - А наплевать! Хуже, батюшка, Сергей Терентьевич, быть не может... Ты вот лучше скажи, не можешь ли ты по старой дружбе мне мерку или две картошки привезти как-нибудь?
Да и сам он, Сергей Терентьевич, ежели по совести говорить, уже не тот, что раньше: состарился за эти тяжкие годы смуты, растерялся, ни веры прежней нет, ни сил...
Он со вздохом собрал свои бумаги, положил их аккуратно в укладочку, стоявшую под лавкой, и, надев картуз, вышел во двор.
- Куда ты, Терентьич? - спросила его жена.
- Так, разгуляться... - отвечал он, - скушно что-то стало...
- Ты далеко-то не ходи, вечереет уже...
- Нет, я так, поблизости пройдусь...
Это у него было теперь первым лекарством: пойти к Заячьему ключику, посидеть там, посмотреть, помечтать, как хорошо было бы ему тут на хуторе: вот тут бы дом поставить, сюда по склону на полдень сад бы разбить и пчельник, а там, пониже, прудок бы сиял и всякая бы птица возилась в нем. За прудком клевер и поля, а по сю сторону - и хороша же тут земля! - огород бы разбить... Ведь вот все, кажется, самое простое, разумное, доступное, а в то же время теперь обо всем этом и думать нечего, все это отодвинулось на такие сроки, что он, может, своими глазами никогда уж и не увидит этого возможного расцвета мужика...
Он вышел на залитую осенним солнцем улицу и, обходя житницы, столкнулся с Иваном Субботиным. Тот сурово отвернулся от него, делая вид, что не замечает своего недруга, но глаза его сразу налились темной злобой. Иван остановился, тяжело посмотрел вслед шагавшему по солнечной дороге среди зеленей Сергею Терентьевичу и вдруг, точно на что-то решившись, торопливо пошел к дому.