Эта полоса, эта трещина, напоминающая чем-то мерцающее ожерелье из отрицательных частиц, нанизанных на нити придаточных предложений, каждая из которых видится мне не человечески отшлифованным зеркалом, пышущим вожделенным холодом (и я бы без сомнений и колебаний остался бы в нём, не будь границей зеркала само зеркало, не будь оно идеальной могилой) – разошлась в непреодолимое яростное поле отражения, следы которого постоянно замечаю на каждой вещи в её как бы множественном существовании, пребывании, сродни смутным колдовским бликам воды на потолках, стенах, оклеенных неказистыми обоями, чей орнамент и есть, между тем, выжившая из ума простота.
Один из образцов её – когда дом твой расположен, скажем, у реки где-то, где и подобает ожидать завершения каждого действия, будь оно совершено даже не тобой (так со временем пойму, что искал не отцовские дневники, а его бритву), что, без сомнения, и есть на самом деле. Любая идея содержит ныне искомую полноту, не нуждаясь в реализации спустя несколько минут (да-да, ещё немного, и я затрону идею зрения), не дробясь на число возможностей, тем самым не прибегая к действию, влекущему, как известно, к…………………………………………….. вот тут, невесть зачем, опять моей рукой написано: «по мере приближения к концу (дался он мне?), о котором знал… но как же? как знал?»
Желание – вставляю любопытствующие персты в дыры, – желание отделить себя от общего знания. По-видимому, ещё недостаточно изученный вид клаустрофобии, бездонной тошноты, бесконечной стран-гуляционной борозды, оставшейся от изматывающих придаточных, – «я не причастен» – крикнуть – «слышишь? я не причастен!» – признак прогрессирующей болезни.
Однако же, почему бы не поймать себя на слове! – «прогрессирующей болезни»?
Неправда. Обстоятельство болезни возникает едва ли не внезапно, и оно непреложно, – и лишь только потому, что нелепость, абсурд (последний, высший довод) должно понимать как результат всё того же порочного упования на изменение, развитие, на иное измерение:…mortuus est Dei filius, prorsus credibile est quia ineptum est, – когда воочию сталкиваются с зияющей пустотой – и тогда уже стенания и вопль, и то сказать: столько жить, жить и: хлоп – умереть! – потому больной человек схож с мудрецом – равно внимательно и беспристрастно взирают они на размытые пятна вещей, брезжащие на стенах и потолке. Кто не мечтал: дом у реки! – но можешь ли ты связать узел Хима и разрешить узы Кесиль?
Почему так навязчива смехотворная и наивная мечта избежать общего знания? Ведь оно милосердно предлагает завершение, конец, о скуке которого я с упоением твердил не переставая, о монотонности которого, кажется, говорил не раз: избери любовь, избери ненависть, смерть, что-то покорно избери – как последнее, как немоту, способную соединить на краткий миг и для тебя разрозненные описания, мириады разговоров, бесчисленные лица, возникшие на месте распада, то есть того, что обратно небытию, если верить – но верь, ибо что не вера? – и, приближаясь к концу, я убеждаюсь, что пресловутая…………….…………………………………………………., но снова несказанно мучительное –
27
Рискуя впасть в новую крайность, я дохожу вплоть до бреда, выискивая знаки тайные и явные, для приятия которых слух в известной мере не годен, как детские представления о перспективе и пространстве, не связанные с временным протяжением – и тут мы, не коснувшись, удалимся от проблемы стихосложения, – почти что враждебен, как память, один из даров Пандоры, разумеется, но зрение… утончающееся, слабеющее до такой степени, что не в состоянии воспрепятствовать натиску вещей, оказывается на самом деле чем-то единственным, не требующим речи – посохом.
Оставим в стороне рассуждения и догадки мистического толка. Я говорю о зрении глаз, потому что знаю многих, кто красное принимает за белое, зелёное за жёлтое, ликуя от собственной дерзости, называя слепоту свою прозрением.
Им – метафизика, мне – уничтожение.