– Нет… не-е-т, решительно не понимаю, почему я с вами, на что вы рассчитывали? – говорила и говорила Вера.
– Ну на что вы рассчитывали! – слышен мне безутешный голос кого-то, её, а кто она? я? Мы с утра кружим и кружим на одном месте, и ей ничего не нужно от меня, и мне вроде бы тоже.
Ах, да! Душ, покой, прохлада луговая… Мы, бессловесные и нагие, на простынях летних льняных распростёрты в пеленах тусклых духоты; но нет ничего, что нам нужно было бы узнать друг у друга, – и недавняя ночь вторглась снова, опять, сопровождаемая жалобным сетованием моей спутницы.
26
Или, вопреки всему, могу вернуться к ранее сказанному – лес, крыша, сад и прочее. А куда мне самому хочется – другое дело. Не знаю, не знаю… Двусмысленность наших отношений порядком мне опротивела. Тому виной можно считать мою трусость. Поначалу, помнится, говорил я, что бесцельность ведёт меня, ибо я лгун и бездельник.
«Слушать слова», – говорил я, но ничего, кроме нарочитой выспренности, теперь не улавливаю в сказанном, – «они должны складываться как угодно, не привязанные ни к чему, свободные слова моего желания не повредить, не исказить». Вместе с тем, ведь не исказить я хотел что-то, и снова – что? Свою жизнь? Извлечь урок из жизни и поделиться приобретённым опытом с другими? Предупредить? Оградить от безумия бесформенности, подстерегающего на каждом шагу? Нет, только не говорите, прошу, об этом Герцогу. Ему – ни слова.
Во-первых, мне не хочется, да и нечем делиться!
Во-вторых, единственный, окончательный урок, который мы в силах, положим, извлечь, заключается в прописной истине, гласящей, что как бы ни было велико богатство – нищета ещё больше, как бы ни было велико нечто, ничто ещё обширней. Вот и всё.
Иногда людям (со многими я жил подолгу бок-о-бок) стыдно, что они затратили слишком много лет на уяснение этого положения и тогда, сообразуясь со своим темпераментом, они бросаются во все тяжкие, пытаясь доказать обратное, дескать, если хочется пить – не пей, а когда не хочется – пей, и так далее, – изваяние долга (избегаю заглавной буквы) на глиняных ногах, в некотором роде этакий Голем интеллекта… не знаю, увидит ли моя книга свет, а если ей суждено выйти из полуэмбрионального состояния и стать собственно книгой, не машинописью, не рукописью, существующей в определённых условиях недоговорённости, – не знаю, найдёт ли она читателя.
Автору можно инкриминировать всё, что угодно, в том числе кокетство, но, вместе с тем, представления о формах и жанрах за последние десятки лет настолько изменились, что трудно предугадать какую-либо устойчивость в требованиях к тому, что вынуждает словесность так легко менять очертания. Сравнивая с рекой, можно найти общее.
Вчера стремнина, сегодня – высыхающая отмель.
По мере приближения к концу, представлявшимся когда-то, в ту пору не реальным, – не то слово, право, откуда оно, крошечный нетопырь? – нет, скорее всего не досягаемым для меня, невозможным, что, в свою очередь, близится к лёгкой догадке, кдосадному, отчасти, допущению бессмертия, отчего только влетает нежный нетопырь головной боли и вьёт, вьёт гнездо? (а дни идут, повторяю я, успокаивая себя); кончилась ещё одна жара, а тогда была жара и она кончилась, какая-то по счёту, – ищешь следы её на страницах, зародыши осенних непогод, ночных бдений, за время которых изменяешься очень, – наутро морщина пробежит к углу рта от носа, наутро поворот головы другой, не похож на вчерашний, поймёшь – не поймёшь… а изменения оправдываешь бессонницей.
Бессонницей, которая леденящим осколком бессмертия лежит на уровне горла, быть может, ниже, а возможно, и вне тела – а дни идут, и за днями идут ночи, и мысль о завораживающем ихчередовании чутка и грустна; сменяются они, и кажется, что где-то далёкий маяк то ослепляет тебя, то отступает; и полоса небытия (а к нему невольно обращается разум в поисках неизменности), утверждающая собственную безусловность настоящим, отделяющая не от событий – еженощно, ежедневно вопрошаешь: какому событию я со-бытую? нет, не от событий, которым присущи непрерывность и слиянность, а от беспорядочного нагромождения обстоятельств, где одно, сочетаясь с другим, упраздняясь и возникая затем, чтобы пропасть навсегда, как будто не было этого, не было никогда.
Тем самым, точно предлагая оставить всякое подобие надежды на их осмысление (и ад, бормочу, зажигая спичку, поднося к сигарете – тоже надежда), а исходя из этого – на последующее преображение, перевоплощение, что, говоря иными словами, могло бы означать весьма простые вещи, если бы не стали они для меня (не припомню, когда и случилось) абсолютно чуждыми, благодаря этой пресловутой простоте – целебной в некотором роде поначалу (о, как терпеливо училась обворовывать себя!), но опять-таки в силу либо моей неуёмности, неприкаянности либо ложной природы – со временем обнаружилась бесцветными строками приговора, осуждающего на изгнание.