Родзянко проявлял в эти дни несвойственную ему горячую, даже кипучую деятельность. Начавшиеся беспорядки вывели его из привычной, спокойной, размеренной колеи. События сразу понеслись, закружились, замелькали, и вместе с ними понесся он в неведомую даль. Отяжелевший, толстый, упитанный человек с одышкой, с высоким давлением крови, он как-то вдруг преобразился, почувствовал какую-то юношескую пылкость и легкость. Он председательствовал в Думе, совещался с лидерами политических партий, вел переговоры с министрами, говорил по телефону и без телефона, выслушивал доклады и сообщения, обсуждал, прислушивался и в промежутках ездил по городу и наблюдал за движением мятежных толп.
Сочувствовал ли камергер Его Величества начавшимся беспорядкам? Осуждал ли он людей, поднявшихся на бунт в период тяжелой войны? Пытался ли он каким-либо способом остановить события, чреватые трудными и огромными последствиями для России? Тушил ли он пожар? Нет, нет и нет.
Мысли Родзянко бежали по запутанным, кривым, извилистым дорогам. Он не сочувствовал беспорядкам, но и не осуждал бесчинствующий народ; он не помогал непосредственно бунтующим, но не принимал никаких мер, хотя бы идейного порядка, к тушению пожара. Крик о хлебе Родзянко своеобразно воспринимал — как крик о недоверии к власти, как требование ее устранения.
— Зачем вы проливаете кровь? — спросил он у Хабалова после первой огневой вспышки на Невском.
— Затем, что войска не могут быть мишенью для мятежников и должны отвечать на выстрелы.
— Но ведь говорят, что бомбу бросил городовой.
— Господин председатель Думы, вы знаете не хуже меня, что бомбы до сих пор бросали только революционеры…
— Подайте в отставку, — сказал Родзянко Голицыну. — Уйдите от власти. Вы видите, что вас ненавидят. Эти беспорядки произошли по вашей милости. Правительство, вами возглавляемое, проявило полную неспособность организовать страну для войны и победы. Вам никто не доверяет. Уйдите от власти, чтобы не довести Россию до разгрома, позора и гибели. Уступите место тем, за которыми пойдет страна к светлому будущему, — тем, кому страна верит.
— Михаил Владимирович, позвольте мне вам сказать откровенно и не в обиду. Мне кажется, что вы и ваши единомышленники немного увлекаетесь; вы слегка страдаете чувством излишнего самомнения и самоуверенности, — ответил с тонкой, едва заметной усмешкой старый князь. — Та чернь, которая ныне бунтует, вряд ли кому-нибудь из нас поверит. Напрасно вы так крепко полагаетесь на ее любовь. Я очень сомневаюсь, чтобы ее особенно интересовали политические вопросы в вашей редакции.
Князь замолчал, опершись на руку, согнутую в локте. По лицу его пробежала тень. Очевидно, какая-то тайная забота омрачила красивые, благородные черты. Умные, спокойные глаза устало смотрели в одну точку. Может быть думал: «Все рушится»…
Когда они прощались, уже в дверях, князь сказал Родзянке:
— Михаил Владимирович, мы с вами старики. Когда за плечами седьмой или восьмой десяток, поздно увлекаться. Не забудьте, что «старость ходит осторожно и осмотрительно глядит». А что касается суда истории, которым вы меня припугнули, то я вам напомню притчу о мытаре и фарисее. До свидания.
Родзянко, выйдя от князя, задумался над его словами, но они его не убедили. Россия будет жить и не погибнет. Та перемена, которой добивается Дума и осуществления которой желает, как ему казалось, весь народ, только укрепит государство. Кончится правительственная свистопляска, прекратится влияние тайных сил, и Россия возродится. Обновленная страна объединится, и сольется в одном общем могучем усилии, и двинется победным маршем вперед к светлому будущему, к новой жизни.
Рано утром 26 февраля Родзянко послал Государю в Ставку свою первую телеграмму: