Вечером ко мне в палату с разрешения главного врача пришла Нателла.
– Какая у нас удивительная девочка, Нона! – произнесла она и заплакала от радости. – Мне только что показали ее через стекло. Клянусь, что я ни разу не видела никого красивее ее!
Мне почему-то не понравилось, что она так расхваливает тебя, в сердце своем я почувствовала ревность.
– Скажи мне, Нателла, ты все еще согласна удочерить ее? – спросила я.
Она испугалась и очень сильно побледнела.
– Я мечтаю об этом больше всего на свете! Ты ведь не изменишь своего решения, Нона?
Ночью у меня поднялась высокая температура и началось нагноение шва. Несколько раз мне вскрывали этот шов заново, промывали, вставляли в него какие-то ватные тампоны, кололи антибиотики. Я намучилась тогда с этим швом. Как будто тело мое не хотело дать мне забыть о том, что это я родила тебя, что ты вышла на свет из моего живота. Меня долго не выписывали из больницы, и потом, когда уже выписали, пришлось несколько раз прийти на перевязку. Ко дню моего выхода из роддома все бумаги были уже оформлены – Нателла была записана твоей матерью.
Молока у меня так и не появилось – наверное, сказался возраст. Мы с Нателлой нашли няньку, женщину из деревни, которая согласилась помогать ей за очень скромные деньги. Я должна была улететь в Москву в воскресенье, а в субботу ночью умерла во сне наша мама. Она давно уже не вставала с постели после тяжелого инсульта, и мы понимали, что она обречена, но все-таки ее смерть была для нас неожиданностью.
Марина оторвалась от письма и посмотрела на Нону Георгиевну. Та лежала с закрытыми глазами, но лицо ее, обычно бледное, слегка желтоватое на скулах и висках, ярко горело.
«…но все-таки смерть ее была для нас неожиданностью…» – одними губами повторила Марина, вглядываясь в это горящее лицо на подушке.
Осталось две страницы.