Она дрожала, что он навяжет ей свою волю. Он же трясся от страха, что она покинет его, отдаст на растерзание нечистым демонам тьмы, жаждущим его поглотить. Пускай насильно, но он заставит ее не покидать его… А она в это время дралась за свою свободу.
Пути их расходились, окутанные мраком, забрызганные кровью; мир же виделся им далеким и не способным ничем им помочь. А потом она начала уставать. Дойдя до некой точки, она стала безразличной и совершенно от него отстранилась. Он был на грани, в любую минуту готовый безжалостно на нее ополчиться. И душа ее, встрепенувшись, покинула его, пойдя своим путем. И несмотря на внешнюю веселость, вызывавшую в нем черную злобу, внутри душа ее дрожала, словно кровоточила.
А иногда снова и снова их пронзали лучи чистейшей любви, и Анна виделась ему цветком, прекрасным, сияющим и таким дорогим его сердцу, что вынести это было трудно. И тогда, словно у шестикрылого серафима, душа его утопала в блаженстве и он возносил хвалу Предвечному, как биение пульса, ощущая исходящее сверху сияние, и сгорал, как факел бесконечной хвалы, и вечность пронзала его своим прикосновением.
Иногда же, снова и снова, он казался ей мощным и страшным пучком пламени. Он возникал в дверях, и сияние его лица было ей благовещеньем, и сердце начинало учащенно биться. И она замирала в ожидании. Она страшилась темной и жгучей его природы и сопротивлялась ей. Он побеждал ее, как ангел из Бытия. Она ждала его, постигала его волю и, трепеща, служила ему.
Потом все это исчезало. Он любил в ней ребячливость, непохожесть, любил эту чудо-душу, такую отличную от его собственной, пробуждающую в нем искренность и подлинность там, где он проявил бы фальшь. А она любила в нем и то, как сидел он, развалясь в кресле, и как входил — с лицом открытым и вдохновенным. Она любила его звенящий вдохновением голос, ореол неизвестности вокруг него, его совершенную простоту.
И все же ни он, ни она не чувствовали полного удовлетворения. Он временами подозревал, что она не ценит его. Ценила она его лишь постольку, поскольку он имел отношение к ней. К тому же, что не касалось ее, она была совершенно равнодушна. Что он собой представляет помимо нее, ей было все равно. Ей было все равно, что он есть как таковой на самом деле; правда, и он сам не очень-то понимал, что он такое на самом деле. Но каков бы он ни был, это ей не нравилось. Она не отдавала ему должного ни как художнику, ни как кормильцу семьи. То, что каждый день он отправлялся на службу, не только не вызывало в ней уважения или почтения — и он это отлично знал, — но даже заставляло ее почти презирать его. А он чуть ли не восхищался в ней этим свойством, хотя поначалу и злился, считая его оскорбительным.
Но важнее всего было, что вскоре она стала оспаривать самое в нем важное и потаенное. Взгляды его на жизнь, на общество, на людей не только были ей безразличны, она попросту игнорировала их. И это было горше всего. Она судила об этом так, словно его и не было рядом. И постепенно он и сам перенял ее взгляды, присвоил их, посчитав чуть ли не собственными. Но не в этом заключалась главная беда. Корень их вражды состоял в том, что она издевалась над его душевными движениями. Он был косноязычным тяжелодумом. Но к некоторым вещам он питал страстную привязанность. Он любил церковь. Но когда она пыталась расспросить его о том, во что же он верит, кончалось это приступом ярости с обеих сторон.
Верил ли он, что вода превратилась в вино в Кане Галилейской? Она хотела вернуть его к исторической основе этого факта: дождевая вода, огромное количество, вот посмотри, разве может это превратиться в виноградный сок? И на какую-то минуту видя это ясными глазами рассудка, он говорил «нет» — в ответ на ее вопрос разум его отвергал самую идею. Но тут же душа его восставала, смутно и яростно негодуя против этого насилия над нею, которое он учинил. Для него это было непреложной истиной. Разум вновь отключался, оказываясь ни при чем, — говорила кровь. Кровью своею, всем существом он желал, чтобы это было так свадьба, и вода в бочонках, льющаяся струей красного вина, и Христос, говорящий Матери своей: «Что Мне и Тебе, жено? Еще не пришел час мой».
А потом слова ее, обращенные к служителям: «Что скажет он вам, то сделайте».
Брэнгуэн любил это всей плотью, всем существом своим, он не мог этим пожертвовать. И все-таки жертвовал. Он ненавидел в себе такие слепые привязанности.
Вода, природная вода, разве могла она внезапно и против природы своей превратиться в вино, извратив себя самое, и неожиданно преобразиться в другую сущность? Нет, он знал, что посылка неверна.
Она стала вновь ребенком, трепетным и враждебным, полным ненависти, ведшей все к разрушению. Он же был нем и мертв. Сама сущность его ему лгала. Он знал, что это так: вино — это вино, а вода — что бы ни случилось, вода не могла превратиться в вино. Чудо не есть реальный факт. Она словно разрушала в нем что-то. Он уходил, смутный, поверженный, и душа его кровоточила. Во рту был вкус смерти, ибо жизнь его строилась на этих непререкаемых догматах.