Розовое зарево дрожало, горело, превращалось в пламя, в непостоянство алого цвета, в то время как желтизна все шире раскидывала свои язычки над крепнущим светом, мощные волны желтого света теперь катились по небу, кидая в темноту свою белую пену, а тьма все синела, синела, бледнея, и вскоре сама превращалась в сияние, заступавшее место былой тьмы.
Появилось солнце. А с ним — дрожь пугающе мощного расплавленного света. Сам источник раскаленного пламени взметнулся вверх и показался над землей. Смотреть на него, такое могучее, было невозможно.
А земля, раскинувшаяся внизу, была такая тихая, умиротворенная. Лишь изредка кукарекал петух. Иными словами, все пространство — от желтых холмов вдали до сосен у подножья — казалось свежевымытым для нового своего бытия, выкупанным в золотистых водах творения.
И эта невыразимая тишина, это заповеданное совершенство, залитая золотым светом четкая непреложность всколыхнули душу Урсулы, и та заплакала. Внезапно он бросил на нее взгляд. По ее щекам струились слезы, губы странно шевелились.
— В чем дело? — спросил он.
Секунду она не могла справиться с голосом.
— Это так прекрасно, — сказала она, глядя на сияющую красоту земли. Это и было прекрасно, совершенно, не запятнано грязью.
Он так же понимал, какой явится Англия всего через несколько часов — полной слепой и мерзкой деятельности, деятельности пустой, ради ничтожных целей, дымящейся грязными домами, водящей скорые поезда, копошащейся в земных недрах, а ради чего? И его охватил ужас.
Он глядел на Урсулу. Лицо ее было мокрым от слез и сияло, преображенное рассветным сиянием. Не его руке было вытирать эти жгучие светлые слезы. Он стоял в стороне, одолеваемый сознанием своей ненужности.
Мало-помалу в душе его поднималась волна тоски — глубокой и беспомощной. Но он не сдавался, пытаясь ее отогнать, борясь за собственную жизнь. Он стал очень тихим, безразличным ко всему и ждал, как казалось, ее приговора.
Они вернулись в Ноттингем, потому что ей пора было ехать на экзамены. Ехать надо было в Лондон. Но останавливаться в его номере в отеле она не хотела. Она выбрала тихий маленький пансион неподалеку от Британского музея.
Эти тихие фешенебельные лондонские кварталы производили на нее сильнейшее впечатление. В них была законченность. Тишина их пленила ее сознание. Кто же освободит ее?
Вечером, после того как она сдала практическую часть экзаменов, он ужинал с ней в одном из приречных отелей возле Ричмонда. Вечер был прекрасным, золотистым, с желтоватой водой, полосатыми красно-белыми навесами лодочных причалов и голубоватыми тенями под деревьями.
— Когда же мы поженимся? — спросил он ее так просто и спокойно, словно дело было лишь в том, какая дата им будет удобнее.
Она следила за мельтешеньем прогулочных катеров на реке. Он не глядел на ее золотистую озадаченную museau. В горле его стоял комок.
— Не знаю, — ответила она. И горло его обожгло горем.
— Почему же ты не знаешь, разве ты не хочешь выйти замуж? — спросил он ее.
Она медленно повернула к нему голову, лицо у нее было по-мальчишески недоуменное, застылое, потому что она пыталась думать, глядя прямо на него. Но его она не видела — слишком была занята. Она еще не вполне знала, что скажет.
— Думаю, что не хочу, — сказала она, и простодушный, недоуменный, встревоженный взгляд на секунду встретился с его взглядом, а потом озабоченно скользнул от него прочь.
— Вообще не хочешь или пока не хочешь? — спросил он. Комок в горле стал теперь тверже, и лицо Скребенского вытянулось, словно его душат.
— Вообще, — отвечала она каким-то дальним углом сознания, на этот раз помимо воли.
Вытянутое лицо удавленника секунду глядело на нее, не понимая, затем она услышала какой-то странный горловой звук. Она вздрогнула, опомнилась и с ужасом увидела его. Голова его странно дергалась вверх-вниз, подбородок ходил ходуном, и опять этот странный гортанный, похожий на иканье звук, лицо его сморщилось, и он заплакал, затаенно, скривившись, но так, словно прорвалось, сломалось что-то, что его сдерживало.
— Тони! Не надо! — вскричала она, встрепенувшись.
Его вид рвал в клочки ее нервы. Он неловко пытался встать, выпутаться из кресла, но он плакал теперь безудержно, беззвучно, и скривившееся лицо было, как маска, искажено, и слезы бежали по непонятно почему вдруг образовавшимся на его щеках глубоким морщинам. Не видя ничего и все еще сохраняя на лице застылость маски, он нащупал свою шляпу и неверными шагами стал спускаться с террасы. Было восемь часов, но свет еще не померк. Другие посетители во все глаза глядели на них. В волнении и раздражении она задержалась, чтобы заплатить официанту полсоверена, потом взяла свой желтый шелковый плащ и последовала за Скребенским.
Она увидела, как он идет по набережной — слепыми, нервными шагами. По особой напряженности и нервности его походки она понимала, что он все еще плачет. Она торопливо, бегом бросилась за ним, тронула за локоть.
— Тони! — воскликнула она. — Почему ты так? Зачем? Не надо! Не стоит!