Говорить ей было непросто, и чем дальше, тем больше в словах ее ощущалась горечь. Видно, ей пришлось немало выстрадать. Душу саднили обиды и позор. Урсула сочувствовала ей и тоже страдала.
— Но что же здесь такого мерзкого и страшного? — растерянно спросила она.
— То, что ничего нельзя сделать, — сказала мисс Шофилд. — С одной стороны есть он, и он восстанавливает против вас другую сторону — детей. А дети — это просто ужас какой-то, их надо буквально все заставлять делать. Все должно исходить от вас. Если им надо что-то выучить, значит, вы должны впихнуть в них это насильно — по-другому не выходит.
Урсула совсем сникла. Разве ей по плечу все это, разве под силу ей заставить учиться пятьдесят пять упрямцев, постоянно чувствуя за спиной грубую зависть, недоброжелательность, готовую в любой момент кинуть ее на растерзание ораве детей, видящих в ней слабое звено ненавистной власти? Она ощутила весь ужас такой непосильной задачи. Она наблюдала, как мистер Брант, мисс Харби, мисс Шофилд и все другие учителя трудятся усердно и через силу, тянут лямку неблагодарной своей работы, превращая многообразие детских индивидуальностей в механическое единство класса, приводя их в единое состояние покорности и внимания, а затем вынуждая воспринимать и усваивать знания. Первая и труднейшая задача — это привести к единообразию шестьдесят детей. Это единообразие должно стать автоматическим, насаждаться волей учителя, волей всей совокупности педагогического коллектива, подавляющего волю детей. Важно было, чтобы директор и все учителя действовали заодно, сообща, только так можно было привести к единообразию и подчинить себе детей. Но директор был по-особому мелочен и возвышался над всеми. Учителя не могли добровольно соглашаться с ним, а собственно их «я» восставало против полного закабаления. Результатом была анархия, позволявшая детям самим выносить окончательное решение, кто тут главный.
Таким образом, существовал разброд воль, каждая из которых тщилась максимально утвердить себя. По природе своей дети не способны охотно высиживать урок и смиренно усваивать знания. Их надо заставить это делать, и заставить их должна воля кого-то более мудрого и сильного. Но против этого они всегда будут бунтовать Поэтому первейшая задача, на которую должны быть направлены усилия учителя, это привести волю класса в соответствие с собственной волей. А такое возможно лишь через самоотвержение, забвение собственного «я» и подчинение его определенной системе правил ради достижения определенного и предсказуемого результата — передачи тех или иных знаний. И это при том, что Урсула мечтала стать первой из мудрейших учителей, владевших искусством не уничтожать личность, не прибегать к насилию. Личности своей она доверяла полностью.
Поэтому она пребывала в смятении. Во-первых, она пыталась добиться взаимопонимания с детьми — оценить это могли лишь один-два из ее учеников, большинству же они оставались чужды, что вызывало враждебность к ней класса. Во-вторых, она выбрала позу пассивного сопротивления единственному общепризнанному авторитету — мистеру Харби, что развязывало руки ученикам, давая им более широкие возможности ее изводить. Не совсем это понимая, она чувствовала это интуитивно. И ее мучил голос мистера Бранта. Неумолчный, скрипучий, суровый, полный ненависти, этот голос монотонно лез к ней в уши, чуть ли не сводил ее с ума. Этот учитель превратился в машину, никогда не останавливавшуюся, не знавшую отдыха. Личность, в нем задавленная, лишь слабо попискивала. Какой ужас — нести в себе столько ненависти! Неужели ей надлежит стать именно такой? Она чувствовала суровую и ужасающую эту необходимость. Ей надо стать такой — запрятать, отбросить свою личность, стать инструментом, функция которого обрабатывать определенный материал — ее учеников, преследуя одну цель — каждый день что-то втолковывать им, заставлять выучить от сих до сих. Примириться с этим она не могла. Но постепенно она начала ощущать, как смыкаются вокруг нее неумолимые железные створки капкана. Солнечный свет померк. Нередко, выходя во время перемены на школьный двор и замечая сияние небесной голубизны и бег изменчивых облаков, она думала, что это ей чудится, что это декорация, рисованная картинка. Так темно было у нее на душе, так неприятно путалась она в своих обязанностях, так скованно, как в темнице, чувствовала себя ее душа, уничтоженная, подвластная чужой злой и разрушительной воле. Откуда же это небесное сияние? Разве есть небо, разве есть воля, разве есть что-нибудь помимо спертости класса и единственной реальности — тяжкой, приземленной, злой?