Но девочки-подростки глубоко страдали. Урсула как раз вступила в возраст, когда Андерсен и братья Гримм на книжной полке уступают место «Королевским идиллиям» Теннисона и романтическим любовным историям.
В какой трепет повергали ее эти строки! С каким волнением облокачивалась она на подоконник в спальне и растрепанная, с всклокоченными черными жесткими кудрями и разгоревшимся лицом глядела на кладбище и часовню, воображая на их месте стрельчатые башни замка, из ворот которого только-только выехал Ланселот, вот он машет ей рукой, проезжая мимо, за тисами мелькает его алый плащ, и вот, увы, она уже одна, горюет в одиночестве в своей высокой башне и стирает пыль с несокрушимого щита, укрывает его узорчатой тканью и ждет, ждет, высоко над землей, чуждая тем, кто внизу.
А тут на лестнице раздается тихое шарканье ног и затем возбужденный шепот, дребезжанье засова и писклявый голос Билли:
— Заперто! Заперто!
В дверь стучат, дубасят коленками, и слышится пронзительный детский голосок:
— Урсула! Сестренка, ты здесь? А? Урсула!
Молчание.
— Урсула! Сестра! — Это уже громче.
Но она молчит.
— Мама, она не отвечает! — вопит ребенок. — Она умерла!
— Пошел вон! Я не умерла! Чего тебе надо? — сердито кричит девочка.
Раздается жалобное:
— Открой дверь, сестричка!
Все кончено. Придется открыть. Слышится скрежет — это служанка внизу волочит по плиточному полу ведро с водой — моет пол в кухне. Дети проскальзывают в спальню и засыпают ее вопросами:
— Ты что делала? Зачем заперлась?
Позже она отыскала ключ от приходского дома и стала прятаться там, устраиваясь на каких-то мешках со своими книгами. И начиналась другая волшебная история.
Она была единственной дочерью старого лорда и умела колдовать. День за днем бродила она, как призрак, в зачарованной тишине старинного замка или гуляла по сонным террасам парка.
Большим огорчением для нее был темный цвет ее волос. Нет, волосы у нее должны быть белокурыми, а кожа — белой. Свою темную гриву она просто ненавидела.
Ну, ничего, вот вырастет она и обязательно перекрасится или станет ходить с непокрытой головой под ярким солнцем, пока волосы не выгорят. Но пока что на ней был прелестный чепец — снежно-белый, из чистейших венецианских кружев.
Она гуляла по террасам парка, где на камнях грелись ящерицы, переливаясь, как самоцветы; когда на них падала ее тень, они не двигались, потому что не боялись ее. Звенящую тишину нарушал лишь плеск фонтанных струй; благоухали розы, цветя обильно, недвижимо. А она плыла, плыла в этой меланхолической красоте, мимо прудов с лебедями, туда, где над могучим дубом лежала, грациозно сомкнув копыта, пятнистая лань с прикорнувшими подле нее четырьмя сосунками, и ярко-желтая шкура детенышей отражала солнечный свет.
О, и лань эта тоже была ее старой знакомой, она беседовала с ней, потому что колдунье ведом язык зверей, и рассказы животного были светлы, как само солнце.
Но однажды она по рассеянности и небрежности, так ей свойственной, оставила дверь своего убежища открытой и туда пролезли дети; Кэти порезала себе палец и стала громко плакать, а Билли поцарапал и повредил тонкие гравировальные резцы, чем нанес большой ущерб. Разразился скандал.
Гнев матери вскоре прошел. Урсула заперла мастерскую, считая, что гроза миновала. Но тут вошел отец с испорченными инструментами в руках; брови у него были нахмурены.
— Кто, черт возьми, открывал дверь в мастерскую? — гневно вскричал он.
— Урсула, — ответила мать.
Отец держал тряпку. Резко повернувшись, он с силой шлепнул девочку тряпкой по лицу. От саднящей боли Урсула на секунду замерла, ошеломленная. А потом упрямо замкнулась, лицо ее приняло холодное, отсутствующее выражение. Однако внутри у нее все горело от жгучей обиды. И к горлу невольно все сильнее подступали слезы.
Как она ни крепилась, слезы прорвали маску отчужденности: лицо странно исказилось; задыхаясь, она глотнула воздух, и слезы полились ручьем. Она выбежала, несчастная, обиженная, затаив в сердце упрямую жгучую злобу. Он проводил ее глазами, и удовлетворение смешивалось в нем с болью: ощущение победы, так легко достигнутой, тут же сменилось острой жалостью.
— Уж конечно, не стоило давать ребенку пощечину, — холодно заметила мать.
— От тряпки ничего дурного ей не будет, — сказал он.
— И хорошего — тоже.
Много дней и даже недель Урсула мучилась этой жгучей болью. Она чувствовала себя жестоко обиженной. Неужели он не знает, какая она обидчивая, как легко ее ранить, оскорбить? Знает как никто другой. Значит, он намеренно поступил так. Намеренно ударил ее по самому больному — по самолюбию, хотел унизить ее стыдом, оскорбить и тем нанести незаживающую рану.