Характерен для Толстого выбор тех душевных состояний, которые он подвергает художественному разложению. Это не те состояния, в которых личность владеет собой и проявляет особенности своего характера, а чаще всего и постояннее всего — иные: когда привычные скрепы душевной жизни распадаются, душа разлагается на свои элементы и, не владея ими, соединяет их в беспорядке или в необычном, странном, помимо воли возникающем порядке. Тут — простор для «химического» метода Толстого, и он широко использован в «Войне и мире». Дремотные состояния, лихорадочный бред, предсмертные думы, самая смерть и отношение к ней окружающих или, наконец, просто периодические припадки душевного хаоса, распада, «остановок» и «чисток» — вот излюбленные Толстым моменты, на которых он останавливается с особенным тщанием. Сюда же относятся и состояния военного экстаза, «пыл сражения»: душа тоже в смятении, мысли идут в беспорядке, человек «вне себя». Сменой этих состояний душевного распада и разложения определяется построение его романов — так связываются явления. Тут художник — полный властитель над материалом: он не связан требованиями «естественности», потому что самые положения неестественны, необычны. И если при чтении Толстого кажется, что все люди переживают эти состояния именно так и только так, то это торжество его искусства, художественный обман. Толстому нужно властвовать над своими лицами, и вот он лишает их собственной воли, сознания индивидуальности, погружает их в состояние сна, болезни или душевного кризиса и делает их рабами своей художественной воли. Он изображает их мысли и чувства, и мы тоже его рабы, потому что невольно верим ему. Таковы сцены болезни и смерти князя Андрея, сон Николеньки, сон Пьера, таковы сцены сражений. Характерно, что в описании сражений Толстой следовал примеру Стендаля, как сам потом указывал: «Я больше, чем кто-либо другой, многим обязан Стендалю. Он научил меня понимать войну. Перечтите в "Chartreuse de Parme" рассказ о битве при Ватерлоо. Кто до него описал войну такою, т. е. такою, какова она на самом деле? Помните Фабриция, переезжающего поле сражения и "ничего" не понимающего... все, что я знаю о войне, я прежде всего узнал от Стендаля»[8]. Действительно, уже в «Севастопольских рассказах» мы обращали внимание на то, что война сделана Толстым странной, непонятной[9]. Так же изображены схватки Николая Ростова с французами. Близость с методом Стендаля несомненна — стоит только прочитать III и IV главы «Chartreuse de Parme»: Фабриций все ищет, где сражение, и все надеется: «Наконец-то я буду сражаться по-настоящему... Убью врага»[10], а на самом деле видит смену бестолковых и непонятных ему сцен. Выбор именно Стендаля очень типичен для Толстого, особенно в сочетании с неизменным его почитанием Руссо и презрением к Жорж-Занд. Стендаль занимает по отношению к романтикам аналогичную Толстому позицию. Г. Лансон так характеризует его манеру: «Стендаль — ученик XVIII века, ученик Кондильяка, Кабаниса, энциклопедистов, идеологов... Метод его — анализ. Он разлагает действия своих героев на составные части, на идеи и на чувства... Он роется в скрытых причинах того или другого поступка, подробно и до мелочности точно разбирает оттенки чувств». Сходство художественных методов ясное, и снова подтверждается родство Толстого с XVIII веком. Стендаль и Руссо — мелочность и генерализация, «объективный» Семка и «субъективный» Федька, натуралистический анализ и сентиментальная (в первоначальном, как у Стерна, смысле слова) рассудочность. А вот Жорж-Занд, которой так поклонялся Тургенев, возмущала Толстого; в 1865 г., т. е. именно во время работы над «Войной и миром», он записывает в дневнике: «читал "Con-suelo" (Жорж-Занд). Что за превратная дичь с фразами науки, философии, искусства и морали — пирог с затхлым тестом и на гнилом масле с трюфелями, стерлядями и ананасами!»