Я не специалист. Однако применительно к спорту вообще могу утверждать: да, натаскивать — это все равно что вбивать ребенку в голову дифференциальное исчисление, минуя таблицу умножения. Это нерационально, это жестоко, это бессмысленно. Но в построениях Георгия Тимофеевича меня привлекает и иное. Пожалуй, первостепенное. Лютое отвращение к жестокости. Он истинно из тех, кто "братьев наших меньших никогда не бил по голове", не рвал до крови, до мяса удилами (как рвут иные) нежный конский рот. Таким же был и Анастасъев, учитель Лены, ее незабвенный Терентъич. Почтенные кавалеристы приятельствовали, встречаясь в манеже ипподрома едва солнышко встанет, а когда оно сядет, шли домой к Рогалеву, благо рядом, рыться в книгах и журналах — со старческой дотошностью, с детской, увлеченностью. Счастливая, завидная жизнь.
Теперь уж он отвлекся, и я напоминаю, что мы собирались беседовать о Петушковой. Он спохватился, извиняется и выходит на минутку невесомо легко для восьмидесяти лет, хотя и пришаркивая.
Впрочем, у Булгакова, в "Мастере и Маргарите" сказано о кавалерийской походке, что она шаркающая, полагаю, не случайно, но потому, что конник привыкает к попиранию земли не подошвами — копытами. ("В белом плаще с кровавым подбоем шаркающей кавалерийской походкой ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат". Е. В. Петушкова полагает, впрочем, что Пилат шаркал по другой причине. Шпоры старинного типа, большие и зубчатые, задевали, если поднимать ноги, за задники сапог, и обувь быстрее снашивалась. Привожу эту точку зрения, дабы лишний раз проиллюстрировать скрупулезность, дотошность Лены.)
Георгий Тимофеевич возвращается, прижимая к животу кипу фотографий Лены.
— Смотрите. Смотрите. Изящество и очарование. Не амазонка, нет. Брюлловская всадница. С улыбкой, вызывающей ответную улыбку. И при этом совершенно слита с лошадью. Немцы говорят, надо ехать не "ауф пферд", но "ин пферд", не на лошади, а в лошади. Вот так она. И природный дар, и школа Анастасъева — гениального самоучки. Мягкий повод, идеальный мягкий повод. Не насилие над лошадью, не видимое, но истинное послушание. Охотное и даже радостное. Притом Ляля — идеальная нервная система. В это трудно поверить, но в Аахене на первенстве мира — я был там судьей — перед стартом переездки, когда все решалось и другие не знали, куда деться от волнения, она, слушайте, стоит у киоска и преспокойно ест сосиску. "Ляля, Ляля, тебе сейчас ехать!" — "Я знаю, но я кушать хочу!"
А о мягком поводе, как о некоем символе идеального содружества всадника с конем часто упоминают в семействе Рогалевых. Мне говорит о нем дочь Георгия Тимофеевича Елена на следующий день на трибуне ипподрома, когда, разминая гнедую чистокровную Арту от Афинс Вуда и Ахтырки, мимо скачет в фиолетовых камзоле и шлеме жокей международного класса А. И. Чугуевец, по-домашнему, по-рогалевски, Саша.
— Видите, как она у него голову держит — прямо, вольно. А у того, видите, голова загнута, шея скрючена. Вот это "железный посыл" — пресловутый. Читали книжку "Железный посыл"? Так ее герой все кричал своим ученикам: "Что ты бьешь по крупу — лупи ее в пах". Дядя Толя Лаке скакал с таким легким поводом, что все удивлялись. Однажды на финише, когда шли голова в голову, он вовсе бросил повод и подался вперед в такт движению лошади, и она, получив неожиданную свободу, инстинктивно прянула вперед и слоено вытянулась, а потом судьи спорили: круп сзади соперника, а нос впереди, кто же выиграл? Вот был посыл!
Теперь о том, как скакал Чугуевец. Поначалу лошадь и впрямь плыла без натуги — «кентером» — и лишь к повороту собралась в комок. Наездники взялись за хлысты, и вот тут — огромная разница. Соперник лупил вразмашку, "раззудись плечо", и, когда он отводил руку, жеребец испуганно шарахался, сбиваясь с прямого хода, Чугуевец лаконично и точно, как фехтовальщик, слегка, будто лишь подбадривая, попадал по крупу, когда задние ноги шли вперед, чтобы оттолкнуться, и этим ширил их движение, добавляя ему мощь.
А через день Чугуевец сидел у Рогалевых смирно и уютно в углу старого дивана с деревянным орнаментом из подков, уздечек и хлыстов. Похожий в седле на человечка, вырезанного из бумаги (56 килограммов с седлом и амуницией), вблизи он выглядел туго свитым из сплошных жил, и даже личико узкое, экономное, с глазами, тесно прижатыми к носу — впрочем, основательному — знаку мужества, на который не поскупилась природа. Скромно опустив ресницы, знаменитый Чугуевец по-девичьи теребил корявые рабочие ногти.
— Нет, вы видели, как Саша перед стартом заводит лошадь в бокс? — любуясь сыном рогалевского полка, «подавала» его Елена Георгиевна.
— У других артачатся, другие на воротах виснут и с них в седло прыгают, а у него встала и стоит как вкопанная. И совсем не нервничает.
— Если ты не нервничаешь, чего ей нервничать? — тихо молвил Чугуевец. — Объяснишь ей, что надо стоять, она и стоит.
— Это что же, — удивился я, — она понимает?