— Ав Китае разве тоже была колония молокан?
— Порядочная, но в основном, конечно, православные. Там, где я вырос, в поселке при станции, всего-то было одно семейство молокан, наше. А в Харбине, думаю, было человек пятьсот — шестьсот.
Зал шумит, гул голосов нарастает, но Шебалин произносит слова четко, по-военному, и я все слышу.
— Мой отец был белый офицер, — говорит Шебалин.
— Молоканин? — глупо и некстати удивляюсь я.
— Да, попал с белыми частями в Маньчжурию, там их разоружили. Образованный был человек, бывший учитель. Работал потом тяжело, на лесозаготовках. А в Америку нас дядя вызвал. Здесь и с женой познакомился.
Жена его улыбается мне, протягивает через стол руку:
— Мы с ним в шестидесятом году познакомились, — говорит она. — Как познакомились, все время песни пели. Помнишь, что мы пели?
— Помню, — отвечает Шебалин. — «Сан-францисские вечера» мы пели: подставляли слова из «Подмосковных вечеров». А Симонов жив?
Я не успеваю ответить. Встает маленький, сморщенный, седенький старичок пресвитер. Сколько ему лет — даже и не угадать. Очень много. Пресвитер произносит короткую проповедь.
— Благословит вас господь не унывать, а простираться вперед. Давайте славить господа и дружить… Дай Бог благополучия и ангела-хранителя в домах ваших и во всех путях…
После пресвитера встает Тимофей Гусев, человек лет шестидесяти пяти, среднего роста, черноглазый, загорелый, радостно-озабоченный. С ним мы уже успели познакомиться. Гусев — один из самых активных членов молоканского собрания.
— Как сказал пресвитер, благослови вас господь и сделай непоколебимыми. Я прочту вам небольшой стишок о матери из «Вестника христиан-молокан» (потом, когда я проглядываю этот «Вестник», я вижу, что стихи написал сам Гусев):
— Теперь я прочту вам стишок об отце, — продолжает Гусев.
Как выясняется позже, это тоже стихи Тимофея Гусева. Дальше Гусев говорит уже прозой. Он напоминает о судьбе русского языка, о том, как трудно сохранить его в условиях чужой страны (именно так он выражается). И Гусев снова переходит на стихи:
— На своем родном языке прилично славить Бога! — завершает свою речь Гусев. — Поэтому давайте держаться крепче и иметь мужество сохранить русский язык.
И снова пение псалмов. «Будьте дружелюбны!» — заводит пресвитер. «Будьте дружелюбны!» — подхватывает хор.
Постепенно меня охватывает чувство покоя и радости, я перестаю стесняться. Почему я была так скована, так напряжена все эти часы, если люди вокруг меня полны участия и открытости? В самом деле, будем дружелюбны! Будем… но какая сложная заповедь в наше время!
…Праздник заканчивается. Люди группами выходят из молоканского дома, рассаживаются по машинам.
— Вы каждое воскресенье здесь бываете? — спрашиваю я у незнакомого человека.
— А как же? — удивляется он. — Если принадлежишь к общине, надо ее поддерживать. Я в Грузии рожден, но ничего не помню, родители перебрались в Персию, а в Америке жили сродники, в Америку нас долго не пускали. Через Израиль уже сюда нас выхлопотали.
— А меня зовут Фетисов Владимир Андреевич, — подходит ко мне пожилой, респектабельного вида человек. — Запишите, если можно, мой телефон и фамилию. Фетисов-хоккеист, он мне не родня? Если что узнаете, знак мне подайте, хорошо?
Толпа постепенно редеет, люди тянутся вверх, в горку, домой.
Отъезжают машины. Машины все дорогие, в основном «кадиллаки», «линкольны», «крайслеры». Молокане и здесь, в Америке, люди далеко не бедные. Или, как любят говорить американцы в Сан-Франциско: «О, молокане! Богатый народ!»