Война как раз приближалась к нам обоим потихоньку. У меня кружилась голова; этот короткий, но горячий спор утомил меня. И потом я был немножко взволнован тем, что официант обозвал меня жадюгой за то, что я ему мало дал на чай. Наконец мы совсем помирились с Артуром. Почти по всем пунктам мы думали одинаково.
— В общем, ты прав, — согласился я умиротворяюще, — в конце концов мы все плывем в одной галере, гребем мы все вместе — с этим ты ведь спорить не будешь. И что же мы получаем взамен? Ничего! Удары хлыстом, неприятности, россказни и еще всяческие гадости. Они говорят: «Надо работать!» Ну а работа их еще отвратительней, чем все остальное. Сидим в трюме, вонючие, потные, отдуваемся — и это все. А наверху, на палубе, на свежем воздухе, беспечные баре гуляют с красивыми, розовыми, надушенными женщинами. Нас вызывают на палубу. Они надевают цилиндры и начинают нам пышно наворачивать: «Сволочье! Война объявлена. Мы доберемся до негодяев родины № 2 и изничтожим их. Вперед! Вперед! На пароходе есть все необходимое. Ну-ка, хором! Ну-ка, гаркните для начала так, чтобы все дрожало: Да здравствует родина № 1. Чтобы вас было слышно всюду! Тот, кто будет кричать громче всех, получит медаль и Христов гостинец! Черт побери!.. И, кстати, те, которым не нравится подыхать на море, пусть дохнут на суше: там это еще проще, чем здесь».
— Совершенно верно! — одобрил Артур, которого вдруг стало ужасно легко убедить.
Но должно же было случиться, что как раз перед кафе, в котором мы сидели, прошел полк с полковником на лошади впереди, и даже очень симпатичным, такой лихой парень, полковник этот самый! Меня так и подбросило от восторга.
— Хочу посмотреть, похоже ли это на правду! — кричу я Артуру и бегу бегом записываться добровольцем.
— Ну и кретин же ты, Фердинанд! — кричит он мне в ответ, должно быть, обиженный впечатлением, которое мой героизм произвел на публику вокруг нас.
Меня немножко обидело такое отношение с его стороны, но остановить не могло.
— Это мы еще увидим, недотепа! — успел я даже крикнуть ему, перед тем как завернуть за угол вслед за полком, полковником и музыкой. Вот совершенно точное описание того, как именно это случилось.
Шли мы тогда долго. Только кончится одна улица — другая начинается, а на улицах штатские и их жены, которые приветствуют нас и бросают нам цветы, а на террасах перед вокзалами публика и церкви переполненные. Сколько этих патриотов было! Потом патриотов стало меньше… Потом пошел дождь, и их становилось все меньше и меньше, потом приветствия кончились. Ни единого на всем пути!
Что же, остались, значит, только свои. Музыка перестала играть. «В результате, — сказал я себе тогда, когда увидел, какой оборот принимает дело, — это совсем не смешно! Надо бы все начать сначала». Я собирался ретироваться. Поздно! Штатские потихоньку захлопнули за нами дверь. Попались мы, как крысы в мышеловку.
Если попадешься, то всерьез и надолго. Они заставили нас сесть на лошадей, а через два месяца велели спешиться. Может быть, им показалось, что лошади — это дороговато. Словом, как-то утром полковнику пришлось искать своего рысака: денщик его пропал вместе с ним. Куда он девался, неизвестно: видимо, куда пули попадают реже, чем на дорогу. Так как именно посреди дороги мы в конце концов и остановились, полковник и я, прямо посередине. При мне находился журнал, в который он записывал приказы.
Вдалеке на дороге, совсем вдалеке, виднелись две черные точки, посередине, как и мы. Но то были немцы, уже целых четверть часа очень занятые стрельбой.
Полковник наш, может быть, и знал, почему эти двое стреляют, опять-таки и немцы, может быть, знали почему, но я, по совести скажу, не знал. Сколько я ни старался вспомнить, я ничего худого этим немцам не сделал. Я всегда был с ними очень вежлив, очень любезен. Немцев я немножко знал, я даже учился у них в школе, когда был маленьким, где-то под Ганновером. Я говорил на их языке. Тогда это была куча маленьких крикливых кретинов с бледными глазами, как у волков; мы вместе ходили баловаться с девчонками после школы в ближайший лесок, где также стреляли из пистолета, который, как сейчас помню, стоил четыре марки. Пили сладкое пиво. Но это — одно, а другое дело — стрелять в нас, как теперь: разница огромная, целая пропасть, и так вот, ни о чем предварительно не поговорив, прямо посреди дороги… Слишком велика разница.
В общем — война была непонятна. Так продолжаться не могло. Наверное, с этими людьми случилось что-нибудь особенное, чего я совсем не ощущал. Может быть, я что-то проглядел.
Как бы то ни было, мои чувства по отношению к ним не изменились. Мне даже как будто хотелось попробовать понять их грубость, но еще больше мне хотелось уйти, ужасно, дозарезу хотелось: до того мне все это вдруг показалось результатом какой-то грандиозной ошибки.
«В этакой истории ничего другого не остается, как смыться», — говорил я себе.
Над нашими головами, в двух миллиметрах, может быть, на один миллиметр от виска, гудели одна за другой стальные нити, протянутые пулями сквозь жаркий летний воздух.