Попради оторопел. У него сложилось вполне определенное представление о знаменитом профессоре: суровый человек гигантского роста, с бакенбардами, одетый во все белое с головы до пят, дерзит, грубит пациентам и даже покрикивает на них, зато возвращает зрение слепым, а с неимущих больных не берет ни гроша… Таким жил в его воображении грозный профессор, которого так подробно обрисовала ему мать. В прежние времена считалось хорошим тоном, если врач грубо обращается с пациентами. Большинство врачей, становясь университетскими профессорами, перенимало эту священную традицию, заложенную неким всемирно известным венгерским хирургом… «Чудодей» тоже покрикивал на всех и каждого, невзирая на пол, ранг и имущественное положение. Горланил он в ту пору, когда его пригласили работать в столичной глазной клинике, не утихомирился и в период нилашистского террора, когда его выгнали из университета. Он перебрался в свой родной Мишкольц и продолжал грубить пациентам.
Однако профессор в этом не следовал моде. Его реакция была естественной: доктора до глубины души раздражало любое слово, которое не имело прямого отношения к картине заболевания. Его интересовали лишь болезнь и сам больной, да и тот лишь до тех пор, покуда действительно был болен. Он приходил в ярость от капризов и мнительности, а стоило больному при описании симптомов чуть отклониться в сторону, как он тотчас выходил из себя… Он ненавидел родственников за то, что те всегда сводили разговор к случайным, ничего не значащим подробностям. Поэтому он набросился и на матушку Попради, когда та вздумала выразить ему благодарность.
С той поры минул двадцать один год. Старик, беспомощно топчущийся под худосочными акациями, напоминал печальный шарж на прежнего надменного крикуна-профессора. Нестриженые волосы болтались возле прозрачно-тонких ушей, оттопыривающихся по бокам усохшего черепа подобно крыльям летучей мыши. Тощие икры торчали из обтрепанных штанин, шишковатые пятки выпирали из стоптанных лыковых шлепанцев, которые при каждом шаге норовили свалиться с ног…
— Значит, вы не по поводу комнаты?
— Нет.
— Я подавал заявление, что комната была разрушена при обстреле и не пригодна для жилья. Там хранятся книги моего сына Альберта.
Старик смотрел в сторону, ресницы его часто мигали. Ему было стыдно, что голос его подводит, и, сделав над собой усилие, он хрипло продолжил:
— Все наши просьбы остались без внимания: уже трем семьям пытались предоставить эту комнату… Я не потому за нее цепляюсь, что она когда-то принадлежала моему сыну, в ней и правда жить нельзя.
— Я пришел не за этим.
— А зачем?
— Глаз у меня болит, господин профессор.
Старик перевел взгляд на него.
— Что у вас с глазом?
— Ячмень или что-то в этом роде… Это мама мне забинтовала.
Хозяин какое-то время не говорил ни слова. Он недоверчиво смерил взглядом Попради, но не обнаружил в его облике ничего подозрительного. Более того, этот незнакомый молодой человек, имени которого он так и не разобрал, своей робостью и немногословием вызывал в нем явную симпатию. Рубашка на нем была чисто выстирана, костюм выглядел чуть ли не новым, а профессор когда-то даже требовал, чтобы каждый, кто идет к врачу, облачался во все парадное.
— Если у вас болит глаз, то почему вы не обратились в больницу? — спросил он.
— А вы разве не принимаете, господин профессор?
— Я? — удивленно воскликнул профессор. — Что-то я ничего не пойму. Кто вас надоумил прийти ко мне?
Попради кашлянул.
— Я — сын Эрне Попради, того самого, которого вы, господин профессор, оперировали двадцать один год назад. Вы наверняка его помните.
— Попради? Нет, не помню.
— В литейном цеху покачнулась форма с жидким металлом; четыре человека сгорели на месте, а моего отца доставили к вам, потому что ему в правый глаз попала капелька расплавленной стали.
— Ну и что же, выздоровел ваш отец?
— Так точно, господин профессор.
Попради умолк в надежде, что ему удалось разъяснить причину своего прихода сюда.
Однако старик не оставил своих расспросов:
— Так это он направил вас сюда?
— О нет! Отец умер еще до войны, и не в Диошдёре, а в Балинтакне, потому что после того несчастного случая наша семья переселилась туда…
Эти подробности профессора не интересовали. Он страдал эмфиземой легких, и дышать ему было тяжело; какое-то время слышались только эта его одышка да нервное поскрипывание шлепанцев. Профессор погрузился в свои мысли.
— И вы желаете, чтобы я вас осмотрел?
— Да.
Профессор бросил взгляд на повязку.
— Мама! — негромко окликнул он, обращаясь куда-то в глубь веранды, украшенной цветными стеклышками.
Попради в полном изумлении увидел, что куча угля, которую он принял за припасенное на зиму топливо, в действительности оказалась старухой, восседающей в кресле с репсовой обивкой и растерянно переводящей взгляд с профессора на неожиданного посетителя. Все на ней было черное: платье, ботинки, платок на голове и кружевная шаль размером с добрую скатерть, в которую старуха зябко куталась… Неподвижно застывшая в кресле, она и в самом деле напоминала груду угля.
— Was will er? [5]— спросила старуха.