Кари видела, как блестят глаза у табунщиков-чифлахов, завороженных безыскусным пением Эвриха, и от всей души ненавидела хитроумного арранта.
Медоречивый чужеземец завоевывал сердца незнакомых людей быстрее, чем иная хозяйка ощипывает перепелку, а уж если в руках у него оказывалась дибула, на которой он и играть-то толком не умел, доверчивые степняки таяли, как воск на солнце, совершенно забывая, что хорошо подвешенный язык помогает скрывать тайные помыслы лучше, чем упорное молчание. Причем самое возмутительное заключалось в том, что голос у арранта более чем посредственный, куда ему до настоящего улигэрчи! Стихи срифмованы как попало, да и какое, казалось бы, табунщикам дело до Верхнего мира, например, где они никогда не были и скорее всего никогда не будут? О котором до этого может и слыхали лишь краем уха? Нет, что бы чужак ни говорил, явно знает он приворотные заклятия и пользуется ими самым бессовестным образом!
Ишь, подлец, заливается! А эти сидят, уши развесили! И мясо из-под седел распаренное достали, шулюн сварили, заветный бурдюк с архой вытащили, дабы мог почтенный улигэрчи глотку ополоснуть!
Девушка стиснула кулачки, силясь побороть разгоравшийся в ней помимо воли гнев.
Хуже всего было то, что положа руку на сердце она не могла назвать арранта закоренелым лжецом и льстецом. Он не прикидывался дружелюбным, а в самом деле — вот ведь идиот несчастный! — видел в каждом встречном друга и едва ли не брата. Предостерегал, пугал, размалевывал лица своих спутниц так, что на них без содрогания смотреть невозможно, а сам, оказываясь у костра степняков, болтал с ними без всякой опаски, будто с дорогими родичами встретился. Про скот, про погоду, детей и обычаи расспрашивал дотошно, подробно — для души — вот в чем дело! Она же сама видела, как он перышком после разговора с табунщиками какие-то диковинные закорючки на своих пергаментах вырисовывал — записывал что-то из услышанного. Ну ничего, ниче-гошеньки интересного эти парни ему сказать не могли и не говорили, она рядом сидела, во все уши слушала, а он пишет, переводит драгоценные листы и краску!
И ладно бы только писал! Нет, мало ему просто улигэрчи быть, он еще со своими лекарскими познаниями лезет! Старику глухому полночи уши лечил — просил его об это кто? Сам вызвался, да еще сам же старого глухаря уговаривал, чтобы тот ушко осмотреть позволил. Парню тому припадочному рану на ноге чистил — охота была в вонючем гнойнике копаться? Пел бы себе и пел, о дивных краях, о прекрасных глазах, да жрал шулюн наваристый, отпивался кумысом и архой. Нет же, мало ему в души людям залезть, потоптаться там на любимых мозолях, еще в телесах дай поковыряться! А потом сам же из седла среди бела дня выпадает или втихаря ноги к стременам привязывает, чтобы не свалиться, — сидит ни жив ни мертв, в лице ни кровинки, будто всю ее недужным да увечным отдал. Хотя на первый взгляд всего и делов-то поводил руками, пошептал что-то. Ни тебе плясок с бубном, ни принесения жертв Великому Духу, ни заклинаний громоподобных. Вроде и колдует, и шаманит, и творит чудеса, но все с таким видом, будто занозу вынимает, — подумаешь, дескать, начал старик слышать — он еще крепкий дедуля! Подумаешь, зарастил подранному волками бок — пустячок, право же, тот бы и сам как-нибудь зажил!..