Стоял жаркий и влажный августовский день. Я играл с Бападжи в нарды во дворе ресторана. Солнце цвета чили только что опустилось за баньян на заднем дворе, и в воздухе неистово звенели москиты. Только я собирался сказать ему, что пора перебираться в дом, как Бападжи внезапно вздернул голову.
– Не дай мне умереть, – прохрипел он, затем изо всех сил бросился к шаткому столу, затрясся и начал биться в конвульсиях. Столик под ним развалился.
Вместе с Бападжи умерли и последние остатки уважения, которым наша семья пользовалась у жителей трущоб. И через две недели после его похорон, ночью к нам пришли. Искаженные, словно резиновые, лица прижимались к окнам «Болливудских ночей». Все, что я помню, – вопли, жуткие вопли. Озаренная светом факелов толпа выволокла мою мать из ее будочки, пока отец спешно выпроваживал через заднюю дверь нас, детей, и напуганных посетителей вверх по Малабарскому холму к Висячим садам. Папа бросился внутрь за мамой, но к тому времени пламя и едкий дым уже вырывались из окон.
Мама, окровавленная, без сознания, лежала под одним из столиков ресторана, вся окруженная пламенем. Папа пытался войти, но его курта вспыхнула, и он вынужден был отступить, прибивая огонь на себе почерневшими руками. Мы слышали, как страшно он кричал, зовя на помощь, и бегал туда-сюда перед рестораном, бессильно глядя на то, как, словно фитиль, загорается мамина коса. Я никогда не говорил никому об этом, поскольку, возможно, дело было в моем чрезмерно живом воображении, но я мог поклясться, что чуял запах ее горящей плоти со своего безопасного места там, на холме.
Дальше я помню только неутолимый голод. Обычно я ел умеренно, но после убийства мамы я целыми днями с жадностью поглощал баранину масала, клецки на свежем молоке и бирьяни[5] с яйцом.
Я отказывался расстаться с ее шалью. Целыми днями я сидел в каком-то оцепенении, закутавшись в любимую мамину шелковую шаль, все ниже и ниже склоняясь над миской супа из бараньих ножек. Это была жалкая попытка несчастного мальчика как-то удержать при себе мать, ее так быстро улетучивающийся аромат розовой воды и поджаренного хлеба, еще сохранявшийся на прозрачной ткани, укрывавшей мою голову.
По мусульманскому обычаю маму похоронили сразу же после ее смерти. В воздухе стояла пыль, удушающая пыль, порожденная красной землей, она забиралась в нос и заставляла меня чихать. Помню, как я стоял, уставившись на маки и амброзию, росшие рядом с дырой в земле, поглотившей мою мать. Я не чувствовал ничего. Ничего. Папа горестно кричал и бил себя в грудь, пока кожа не покраснела. Его курта насквозь промокла от пота и слез.
В ночь после похорон мамы мы с братом лежали в своих кроватях, уставившись в темноту открытыми глазами, и слушали, как папа шагает туда-сюда за стеной спальни, отчаянно проклиная всех и вся. Поскрипывали вентиляторы; ядовитые многоножки пробегали по потрескавшемуся потолку. Мы ждали, замерев, когда снова раздастся этот ужасный звук – бродя по комнате, отец то и дело яростно бил одной перебинтованной ладонью по другой. В ту ночь сквозь дверь спальни мы слышали его монотонный шепот; он сидел на краю кровати, раскачиваясь из стороны в сторону, и не то стонал, не то причитал, повторяя снова и снова:
– Тахира, на твоей могиле клянусь: я увезу наших детей из этой проклятой страны, которая убила тебя!
Днем накал эмоций в нашем доме был уже невыносим. Все это напоминало кипящий ключом котел, который все продолжал и продолжал кипеть, не выкипая. Моя маленькая сестра Зейнаб и я спрятались наверху за стальным сторвелским шкафом и прижались друг к другу, ища утешения. Снизу доносились жуткие вопли, и мы двое, пытаясь укрыться от этих звуков, забрались в шкаф и зарылись среди сотен маминых шарфов и шалей, составлявших ее нехитрое богатство.
К нам явились, словно стервятники, соболезнующие. Отчаянно спертый воздух в комнатах наполнился кислым запахом тел, дешевых сигарет и благовоний для отпугивания москитов. Визгливая болтовня плакальщиков все не смолкала; они ели финики, фаршированные марципанами, и судачили о нашей беде.
Заносчивые мамины родственники из Дели в роскошных шелках стояли в углу, спиной ко всем, и пощипывали хрустящие папады[6] и зажаренные на гриле баклажаны. Папины родичи из Пакистана, громко разглагольствуя, слонялись по комнате, стремясь затеять с кем-нибудь ссору. Какой-то набожный дядюшка схватил меня за руку костлявыми пальцами и оттащил в сторону.
– Аллах покарал вас! – засипел он, тряся седой головой, как параличный. – Аллах покарал вашу семью за то, что вы не уехали во время Разделения.
Окончательно отец вышел из себя, когда к нему привязалась сестра моей бабки. Он выволок верещавшую старуху через захлопнувшуюся за ними с лязганьем сетчатую дверь во двор и грубо швырнул ее на землю. Собаки навострили уши и завыли. Затем отец вернулся в дом и пинком отправил ей вслед мешок с ее пожитками.
– Только сунь сюда нос, старая стервятница, и я тебя пинками погоню обратно в твой Карачи! – орал он с террасы.