Прямо чувствую себя каменным изваянием. Колонной. Есть в Риме такие колонны, я видела их всё теми же глазами, которыми смотрю и теперь, а кажется, что было в прошлой жизни — их пытались свалить, когда рушили языческие храмы, но накинутые верёвки впились во мраморные тела и оставили незаживающие раны, с такой силой их сокрушали. Но колонны стоят. Когда-нибудь рухнут и они, конечно, вот только — сами. От усилия теплого ветерка.
И значит — вечность, спокойствие, неуязвимость.
Почувствовала себя вечной. Сколько боёв разыгрывались на полях, бывших моими владениями! Я давно потеряла счет смертям, устала считать трупы, не прогоняю ворон и воров, мелких падальщиков из рода куниц и белок, а также человеческого отребья. Столько мечей и мессершмитов превратилось в ржавую труху в моей земле, что было бы странно лить слезы по одной неудавшейся судьбе, пусть эта судьба — моя.
Ничем не выше и не краше всех других судеб, и, в конечном итоге, её тоже поджидает своё завершение, не знаю когда — может быть, завтра, может быть, через век. И главное, не смешно ли привязываться к человеку, зная, что не только ты погибнешь (равно бы!), но и он, самое главное — он тоже распадётся на сочленения и ткани. Мы всего лишь смертные, любимый! Какие могут быть между нами счеты? Какие обиды? Откуда желания?
Кажется, в организме что-то разладилось. Что ж, когда-то и я стану одинокой стареющей женщиной, и почему бы не сейчас, пятью годами раньше или позже — всё одно. Я знавала девушку, которая говорила о себе почти в прошлом времени, а она была младше меня, да и было то добрых четыре года назад, так почему бы не сейчас обнаружить первые морщины на лице? Кого другого, но не меня обманет чистота моей кожи: щёки увянут, как всё остальное.
Пошла горлом мокрота — последствия застарелого бронхита, да и следить перестала, чтобы вдыхаемый воздух был теплым, и вот пожалуйста. Глухой надсадный кашель. Это ты заразил меня своим обыкновением болеть. Плохо, когда болеет женщина — неприятно и глупо, наводит на мысли о брожении тёмных соков и напоминает настырно о грубой материальности наших тел. Но когда болеет мужчина, просто тошнотворно. А ты любил болеть — и попробуй утверждать, что не так! В доме вечно гнездились на холодильнике, или на полке над раковиной, или в углу кухонного стола аптечные склянки и пузырьки, пластиковые коробочки со всякими витаминными комплексами, картонки со сборами, травами, отварами и отравами — право, можно было подумать, тебе не двадцать шесть, а шестьдесят два! Ты всё время покупал грелки и компрессы, пластыри и таблетки, уж и не знаю, откуда в тебе. Мама твоя вроде не такая, у неё и аспирина не случилось, когда ты привез меня к ней в Подольск с высокой температурой.
Насколько ты был заботлив и мнителен в отношении собственного здоровья, настолько же небрежен и слеп в отношении моего. Как-то ты оставил меня в состоянии, близком к обмороку, на компьютерном рынке, потому что тебе хотелось во что бы то ни стало купить компьютер именно в тот день, а денег недоставало: ты поехал за ними домой, словно не слыша, что я жаловалась на слабость, темнеет в глазах. Больше было беспокойства у того парня со стенда: ему мало улыбалось возиться тут с потерявшей сознание чужой девицей, но ты сказал: «Да чего ты, я скоро буду», — и уехал.
Но прости: кажется, я унижаюсь до упреков. Последнее свидетельство, что я всё-таки любила тебя. Пожалуй, неоспоримее всех прочих.
Когда расстались с мужем, мне не перестали делать комплиментов. Голубой небесный свод померк, но не потому, что меня бросили, а вследствие того, что наступил ноябрь. Чётко отдавала себе отчет. Москва стала напоминать фантастический мир из средневекового романа-триллера. Краски на палитре располагались в скудном диапазоне от умбры к болотно-зеленому и от бурого к рыжеватой желтизне. Никаких тебе синих, красных или чистых желтых. Забудьте. Я бродила в такой вот тусклой Москве, хмурая и угрюмая, как в своём законном царстве, и перемены вокруг были под стать тем, что происходили в душе. Я даже ловила себя на ощущении, что всем вокруг не уютно в таком мире, а мне он был впору, в самый раз.
И от всесилия хотелось хохотать, а сотрудницы на работе не понимали. Подталкивали, чтоб я слегка поплакалась в жилетку, повспоминала, похныкала, благосклонно воспринимали бледность и всё пытались взять такую ноту, с которой могла бы начаться утомительно монотонная барабанная дробь слёз или размеренная элегия нытья, скулежа, бабского подвыванья. Они искренне хотели быть полезными. Я понимала, что нельзя их резко отвергать, всё-таки за появление здесь каждый день платят деньги. Прикидывалась печальной, иногда входила в роль и была зеленее обычного, а особенно надевая фиолетовую рубашку — есть такая, строгая, словно для работника ФСБ, обыкновенная, вместе с тем свой изыск, видимо, в силу простоты покроя.