Читаем Пушкинский Дом полностью

Сильное и жаркое рукопожатие отца вдруг показалось ему слабым и холодным и распалось от этого. Чувство щемящей жалости, зародившись, так и не проявилось в Леве, а гораздо сильнее почувствовал он в этот момент некое неясное торжество над отцом и тут, на пороге того самого кабинета, у дверей которого он с детства переходил на шепот, сказал неожиданно громко: «Хорошо, отец». Голос его прорезал всю эту уютную тишину и темноту и показался самому Леве неприятным. Повернувшись резко, он перешагнул порог, отец как-то неловко покачнулся и забежал вперед как бы для того, чтобы затворить за Левой дверь, тень отца метнулась Леве под ноги, и Леве показалось, что он перешагнул отца.

В тот памятный день Лева вошел к дяде Мите с отчаянием некой последней надежды. Ведь мы идем за помощью, делая вид перед собой, что уже не верим даже в возможность ее а — просто так идем и приходим именно туда, где можем еще ее ждать, приходим с протянутой, как нищие, рукой — получаем рукопожатие, нам подают руку… Это, такое естественное (форма приветствия!), рукопожатие — «Всего лишь!..» — с порога разочаровывает нас. «И он… — горько думаем мы. — И он тоже…»

Так и Лева. Чего-то он ждал, хотя вот уж «дядя Диккенс» тем и хорош, что все, что от него можно ждать, заранее известно, он будто первым делом предупредил: то-то, то-то и то-то, — и больше, как он говорил, «фее». Но Лева разбежался… Ему казалось что-то из театра, что-то по системе Станиславского… {35}Будто он — такой измученный, с ввалившимися щеками, такой все вынесший и смолчавший, а они — двое таких все переживших, никогда не просившие ни у кого помощи… И вот дядя Митя, никогда не проявлявший чувств, потому что все несерьезно у всех, понял, что у Левы это настоящее, протянул руку, мудрое слово (его-то, одно, и мог бы сказать «дядя Диккенс»), скупую мужскую… тьфу! Потом, с наворачиванием слезы, вместе с ее симпатичным пощипыванием, выплывало и то, что дядя Митя, в действительности, отец Левы… тогда начинался такой сумбур, такой апофеоз, такое адажио, что и МХАТу не под силу.

Дядя Митя, действительно, только увидел в дверях Леву, что-то понял, тонкий человек. Он как будто даже не хотел его пускать. Потом пустил, потому что ничего, наверно, не мог придумать — как не пустить. «Только я скоро ухожу», — сказал он по инерции какой-то предыдущей, пропущенной фразы и, наверное, возненавидел себя и за эту, сказанную, потому что поспешно отвернулся, перетоптался, кинулся вперед него в комнату. Кроме первого, быстрого и сразу испуганного взгляда в дверях, больше не удалось Леве ни разу поймать его взгляд. Дядя Митя очень нервничал, это было видно, и Лева никогда не видел его таким. Взгляд его метался рассеянно и скользко и все время как-то умудрялся обогнуть Леву, не попасть в глаза, и Леве показалось, что взгляд этот оставляет как бы вьющийся по комнате след, цвета белка, резиновый жгут. Никуда, конечно, дядя Митя не мог и не собирался уходить: был он в своем утреннем разобранном виде и, по техническим причинам, мог собрать свои скрипучие части, самое скорое, через два часа, — но он и не думал собираться. Тем более, гудел «камин» и на козетке был брошен отворенный том Даля — ежедневного чтения дяди Диккенса (он любил повосхищаться краткостью, «толковостью» толкований «этого шведа» {36}). Поймав Левин взгляд, дядя Митя еще смутился, суетнулся к Далю, попробовал обычную их игру… «Скажи, только как можно короче и точнее, что такое лорнет?» — «Ну, — вяло откликнулся Лева, — это что-то среднее между биноклем и очками, их подносили к глазам в театре и на балу…» — «Это — коротко?! — разозлился дядя Митя и заглянул в Даля. — „Очки с ручкой“ — вот и фсе!» Он сердито пробежался по комнате, и, то ли ему показалось, что Лева намерен открыть рот, — но он, судорожно, ухватившись за что попало, начал говорить, быстровато и перебиваясь, теряя нить, что тоже было не в его манере. Короче, он не знал, как себя вести, что было, казалось, немыслимо в отношении дяди Диккенса, по крайней мере в глазах Левы, для которого тот был именно само поведение, его эталон. Он мог бы хотя бы сказать Леве в той единственной, подходящей к случаю интонации, чем он так владел: «Ты говно, Лева» — или: «Так он же говно!» (про отца), — и тем успокоить смятенную душу. Но он и этого не говорил, а начал ругать кого-то (Лева не понял, кого), причем так настойчиво, тупо и грязно, что Леве стало не по себе, чуть ли не стыдно, чуть ли не захотелось защищать «его», такого уж беззащитного, от дяди Мити. Но и дяде Мите, по-видимому, делалось все противней и невыносимей от самого себя — он не выдержал, сказал наконец долгожданное: «Все — говно!» — но и тут сфальшивил и убежал варить чай и пропал, казалось, навсегда.

Перейти на страницу:

Похожие книги