Голова была положена на дрожащую, тающую из тела подставку, довольно небрежно. Когда Лева делает шаг, ему кажется, что он выходит из-под нее, а она остается на месте, немножко сзади, и некоторое время они находятся в разных пространствах, голова и тело.
Поэтому Лева старается не делать лишних движений; он замирает, дожидается головы и соображает:
вчера было седьмое
завтра — девятое значит,
сегодня — восьмое…
Это хорошо, это хорошо. Впереди почти сутки. Почти сутки, прежде чем появятся люди и все это увидят. Пока что — никто ничего не знает. Кроме Митишатьева. Но тот, пожалуй, даже Леве не сознается, что был тут. За него можно быть спокойным. Ну конечно, а что за него беспокоиться? — ухмыльнулся Лева. — Он, как всегда, ускользнул. Но — хорошо, — постановляет себе Лева с ложной четкостью, — давай думать последовательно, — приглашает он себя. — Значит, никто ничего… Не стоило так решительно кивать себе головой и потирать руки — нет, не стоило! Лева застонал и подержал голову в руках.
Замерев, Лева дожидается, когда боль немножко забежит вперед и провожает ее взглядом. Тогда он возвращается к своим соображениям и составляет мысленный реестрик:
окно — одно (но стекла два)
шкаф — один (стекольщик и столяр)
витрина — одна (стекольщик)
всего три — еще не так много… думает Лева. К витрине, которую он помнит, у него даже какое-то родственное чувство. Лева смотрит на штукатурку на полу, осторожно поднимает голову — потолок цел. Поднимает осколок и вертит в недоумении — бакенбард!
Свинцовый страх расплавляется в нем, ровно поднимается по рукам, по ногам, окружает сердце. Сердце чирикает в маленькой оставшейся полости. Лева паралитически нагибается и поднимает с полу листок {91}.
Что это? Боже! И тут ему становится все понятно: где, кому и что он наделал и что за это они тут ему причинят… Страх застывает в готовой форме внешнего спокойствия и равнодушия к происходящему.
Срочно требуются:
стекольщик
столяр
поломойка
полотер
скульптор
анальгин
Работа — аккордная {92}.
Оплата труда — по соглашению (двойная, тройная, десятерная…).
…Тут мы Леву выпускаем наконец в народ, посмотреть, как люди живут. Он имеет об этом небольшое и очень отдаленное представление. Отдаленное, прежде всего, во времени — первые послевоенные годы. Тогда еще городской народ жил «на глазах», был виден во дворах и подвалах… Леву тянуло к ним, как барчука в людскую. Был у него друг Миша (тезка Митишатьева), дворницкий сын, положительный, отстающий ученик. Лева ему по урокам помогал и любил есть у них суп. Отличался этот суп! В Левиной «отдельной» квартире, где сколько чего было, столько было всегда и оставалось на месте; где слова «пододеяльник» или «жених» были если и не неприличными, то не произносились никогда; где такие вещи, как подушки, простыни, вилки-ложки, тарелки никогда не прибавлялись, не покупались (уже взрослым человеком, когда однокурсники-молодожены затащили его в магазин и он чуть поприсутствовал при «обзаведении», Лева очень удивился, что этих вещей у кого- то нет и что они продаются и покупаются…), — так вот, в Левиной квартире те же супы не имели ни запаха, ни вкуса. Лева прожил в этом залатанном, застиранном, щербатом мире всю свою жизнь, — а память о другом супе осталась в нем навсегда. Он бы не мог определить точно, в чем этот привкус, но он состоял из всего: из тех слов, которые в его семье не произносились, из «селянок» и «жаренок», из бурной, чувственной жизни с вещами обихода: перебирания подушек, проветривания матрацев, выбивания половиков… И вот с таким запасом, с воспоминанием о вкусе супа (и то бессознательным — для неопрустовских вылазок у него сейчас не тот строй!) — и выходит Лева на улицу, в эту ужасную погоду…