– Ну, и как же он живет? – спросил дед, как бы тихий и виноватый…
Леве представился еще шанс. Обескураженный с самого начала, а теперь и просто напуганный дедом, его бурным нападением, его резкостью, его обвинениями (действительно ведь, скорее уж дед повинен в судьбе Левы, чем Лева – в его судьбе…), он еще раз попробовал истолковать все по-своему, так, как он мог бы все это понять и принять, так, как на самом деле не было…
В этой, внезапно наступившей, тишине и виноватости деда и в том, что тот спросил-таки Леву про отца, про сына, причем то, что дед не называет отца «сыном», было тут же отмечено Левой с некоторым удовлетворением от собственной наблюдательности – усмотрел он, «как на самом деле страдает старик», как ему пусто и одиноко без них: без семьи, без какого ни на есть сына… Роль Шекспира в трагедии Лира… у Левы даже в носу защипало от такого предположения чувств. Это он (дед) от несчастий и несправедливости такой неуживчивый и злой, а на самом деле он – добрый (все-таки на Леву произвели сильное впечатление педагоги начального образования: «Ты на самом деле не злой мальчик, ты хороший на самом деле мальчик. Это у тебя наносное. Скажи, кто написал на доске нехорошее слово, – и будешь хороший мальчик…» – и – по головке, головке – первое растление…), на самом деле, думал Лева, все это у деда лишь вызов, «наносное». Он почти представил, как он, Лева, найдет все-таки, очень постепенно, очень тонко, подход к деду, ключ, растопит лед обид и горя, и, хотя на закате дней, деду улыбнется любовь и очаг… но тут, почти уже рассадив их всех за вечерним чаепитием, увидел он деда рядом с отцом и напротив дяди Диккенса – стало ему на секунду не по себе от такой невозможности, и, чтобы не потерять умиления, он тут же стер эту картинку с внутренней стороны лба, сначала подумав, для перехода, что да, раньше могли еще быть и бывали
И поскольку ему сейчас надо было рассказать деду что-то об отце, отцу – о сыне, да еще в свете всякой душевной тонкости по «растоплению льда», он начал так выбирать, что сказать и чего не сказать, а главное, как сказать, так много в нем оказалось этой душевной тонкости, состоящей из ровности голоса, убежденности интонаций, честной открытости взгляда, – что он очень всем этим увлекся и уже как бы не сам говорил, а с тем самым вниманием и внезапным спадением напряженности, с тем самым оттаиванием, предназначенным деду, слушал сам, как говорит Лева: откуда-то падал его душевный и располагающий голос, – и совсем не слышал того густеющего, остывающего молчания, которое вдруг повисло в комнате и не таяло.