Читаем Пушкинский дом полностью

Вообще все, связанное с дядей Митей, претерпевало для Левы неожиданное обновление… Даже то, что принадлежало всем людям, например история – стоило подставить в нее дядю Митю, – приобретало необыкновенный оптический эффект: Лева начинал это видеть, будто это и действительно было. Будто вокруг дяди Мити не тускнело – был он как серебро, опущенное в воду времени – особую пользу такой воды, помнится, пропагандировала бабушка… Лева начинал это видеть, будто ни разу классных сочинений не писал, кинокартин не смотрел, будто на уроках историю не проходили… И нельзя сказать, чтобы дядя Митя много рассказывал – ничего он не рассказывал (не из осторожности, а потому что стало «можно»), – но, странное дело, стоило дяде Мите употребить слово «Гражданская», или «Отечественная», или «Кресты» – так это уж была действительно «Гражданская», «Отечественная», «Кресты», – и будто сам Лева там дядю Митю видел. Дядя Митя, очерк души, прямо скажем, нечастый, создавал рядом с собою факт простым словоупотреблением. И Лева заглатывал слюну, ощущая во рту металлический вкус подлинности: было, было, однако, все это было. Будто сам дядя Митя своей редкостью и небывалостью, своим исключительным (в смысле исключения) примером подчеркивал значительно большую реальность и возможность даже самых удаленных, даже самых невозможных вещей – потому что все можно было себе представить легче, чем самого дядю Митю, а он – вот он, перед глазами. Вот что: не было в дяде Мите как бы памяти о преодолении, мелкого мусора уколов, изнемоганий, остервенений, а оставался лишь результат, свершение – и думать больше не надо: было, сделалось, ушло. Дул ветер в революционных подворотнях, сдувал гребешки с барханов, кони рыли копытом и ржали, дядя Митя поднимал воротник, пуля проходила навылет, жизнь прошла… Нет слаще банальности, чем та, что тебе принадлежит, нет более великого человека, чем тот, что предложит нам поверить в то, во что мы уже не верим, но, оказывается, так хотим… Потому что полюбить на Земле… Господи, – который раз! – но снова и снова кому-то удается… те же слова, но в том, в том самом смысле сказать…

Другая была в руках у дяди Мити «Война и мир» – та самая.

К трем часам он начинал оживать – бриться, мыться, душиться, повязывать галстук. Отрадно было смотреть – некому было видеть. Лева раз удостоился присутствовать при туалете дяди Диккенса – и забыть этого не мог: у зрелища была своя отточенность и ритуальная красота, хотя вот уж и фетишистом дядя Диккенс не был. Туалет его был повестью о природе вещей, и казалось, он имел дело с самым понятием каждой вещи, а не с материальной ее формой. Когда он надевал рубашку, то он как бы понимал рубашку, повязывал галстук – это было то, как он понимает галстук. К пяти часам он бывал уже совсем готов. К 17:30 подходил (пешком, он не признавал городского транспорта, а на такси экономил) к гостинице «Европейская». Со всеми здороваясь (его – «знали»), поднимался он на «крышу» и поспевал к самому вечернему открытию (после дневного перерыва) – попадал в пустой зал, на только что постеленные, голубые от белизны скатерти, на незаморенных и нерасхамившихся официантов, на дневной свет, ровно лившийся через застекленную крышу. Здесь он обедал и выпивал свою первую водку. Допивал он у Одоевцевых.

Жизнь его была всем понятна. Жил он на скромные, в общем, средства: «рантье реабилитанса», – говаривал про себя. И жил, принципиально не нуждаясь. Ни в чем и ни в ком. «Нужда и говно – синонимы», – говорил он.

Итак, сердцем этой смешной квартирки был кабинет – не в том тяжком, производственном смысле, как у отца, а в затерянном и теперь небывалом: кабинет, где мужчина, джентльмен, бывает один, пишет письмо, листает роман, просто лежит, – и Лева любил оставаться там на минуту один, на козетке, созданной для неудобства сидения, перелистывать монографию, допустим, о Бердслее, сладкую и маленькую, как детский грех, но рассматривать – запретную комнатку, пропущенную в детстве. И те книги, которые он брал и возвращал дяде Диккенсу (что и служило поводом посещений), – тоже были восполнением детства: «Афродита», «Атлантида», «Зеленая шляпа», – когда же их было и читать, как не под одеялом с карманным фонариком?..

Перейти на страницу:

Все книги серии Империя в четырех измерениях

Пушкинский дом
Пушкинский дом

Роман «Пушкинский дом» – «Второе измерение» Империи Андрея Битова. Здесь автор расширяет свое понятие малой родины («Аптекарского острова») до масштабов Петербурга (Ленинграда), а шире – всей русской литературы. Написанный в 1964 году, как первый «антиучебник» по литературе, долгое время «ходил в списках» и впервые был издан в США в 1978-м. Сразу стал культовой книгой поколения, переведен на многие языки мира, зарубежные исследователи называли автора «русским Джойсом».Главный герой романа, Лев Одоевцев, потомственный филолог, наследник славной фамилии, мыслит себя и окружающих через призму русской классики. Но времена и нравы сильно переменились, и как жить в Петербурге середины XX века, Леве никто не объяснил, а тем временем семья, друзья, любовницы требуют от Левы действий и решений…

Андрей Георгиевич Битов

Современная русская и зарубежная проза

Похожие книги