— Не застудиться бы вам, — с осторожностью вымолвил нянька Никита.
— А ты потом меня поводи, чтобы на ноги не пало, — передразнил его Пушкин.
— Да мы уже знаем, чего приготовить, — отозвался слуга, покорствуя и понимая.
И обоим им все же припомнилось, как четыре года назад в Екатеринославе он также, в недобрый час, видно, выкупался и слег в лихорадке. «Хорошо, Раевские-господа тогда отыскали, а то б пропадать!» А Пушкину живо представилось, как после озноба проснулся он весь в поту; Никита Козлов заботливо вытянул откуда-то — летом! — заячий старый тулупчик, который он прихватил «для всякого случая», и им отогрел барчука.
Нынче купанье прошло без вреда. Пушкин нырял и отфыркивался: особая прелесть пресной текучей воды!.. Он решил наконец отоспаться и с наслаждением вытянул ноги; не закрывая глаз, долго глядел в темноту.
Опять Кременчуг! Здесь он замкнул путь этих лет, как бы арканом окинув пространства и затянув их огромной петлею: и снежный Кавказ, и полуденный Крым, и вся Украина, Молдавия, и море, Одесса… А назавтра с утра — след в след, как ехал тогда из Петербурга, — дорога на север.
Тут он быстро свернулся, как в детстве, и, сомкнув обе ладони, сунул руки под голову: спать! Да и хорошо бы без снов!
Усталость дороги, купанье, речной охлаждающий воздух — и в довершенье всего ничего не приснилось; видно, и впрямь Одесса была позади.
Как и во всякой дальней поездке, после долгого отсутствия из родных палестин, бывает какой-то рубеж, на котором погода внутри нас меняется. Одна половина — это отъезд, расставанья, воспоминания; это как в гору: глянешь назад, а под тобой та страна, что покидаешь. Воспоминания живы и жгут, недавние образы отрываются с болью. Но вот — перевал, и в очень короткое время закрыта страна за спиной, а в новом тумане встает и мерцает то, что впереди. Это для Пушкина тоже былое, но более давнее, оно не печет, как открытое солнце, оно наплывает туманною дымкой, прежде чем стать знакомой и новой явью. Воспоминания эти не бегут по следам, догоняя, ими веет навстречу, они и миротворят и освежают; пожалуй, что даже и молодят.
Так позади оказалась жаркая и золотая Одесса, и потянуло прохладным видением матовых гладей озер: где-то вдали — впереди — ждало Михайловское.
Пушкин катил теперь дальше — на Лубны и Прилуки, Нежин, Чернигов. Все еще шла Украина, но здесь уже чаще мелькали березы, по ручьям ивняки. На одном перегоне глянула группа осинок: раннее золото чуть уже тронуло некрепкое дерево.
Дорога шла в гору, и Пушкин не вытерпел, спрыгнул на ходу. Он подбежал и потряс серенький ствол. Несколько желтых плавных кружков, колыхаясь, упало на землю. Пушкин серьезно следил это падение. Потом его взгляд скользнул за опушку, в глубь леса, и он увидал отличную кочку, густо покрытую пышным игольчатым северным мхом. Мох был как детство: и зимою за окнами на пушистых валиках ваты, и весеннею ростепелью по мочажинам в лесу. Брови расправились; ему стало весело, беспричинно легко. Бездумно сложил он ладони у рта и гукнул совой, произведя переполох между мелкими пташками. Орешник заколебался под солнцем, и обнажилась мохнатая гранка орехов. Дать себе волю — ушел бы далеко, по голос Никиты окликнул его, и он побежал, по-мальчишечьи перескакивая через зеленые кочки. Горстка спелых орехов все же была зажата в руке. В нем возникало теперь желание подвигаться и почудить, желание людей, шуток и смеха.
Он вспомнил «Родзянку-предателя», жившего неподалеку. Свидание их должно было состояться еще в Одессе, да тот не приехал. Когда-то встречались они в Петербурге, когда Родзянко служил еще в гвардии. Пушкин тогда сильно фрондировал, а в эпиграмме Родзянки как раз был намек на один эпизод: юноша Пушкин в театре соседям показывал портрет убийцы герцога Беррийского, а под портретом было написано: «Урок царям». Старший приятель неосторожно тогда над ним подсмеялся, и Пушкин был на него очень сердит. Но это так было давно! Родзянко теперь жил на покое в богатом поместье своем в Хорольском уезде. Стихи вообще он писал весьма неприличные, что, впрочем, Пушкин легко извинял, — хуже гораздо, что стихи были плохи. Но, в сущности, этот толстяк был добряком и лежебокой; и был собутыльником веселой поры. Пушкину вздумалось его навестить.
Не полагается этого, но отчего-то как раз и заманчиво именно то, что не полагается. Это не Киев, и это другим безразлично. На остановке Пушкин не торопясь заглянул на конюшню. Там в полутьме жевала овес, еще в хомуте, почтовая лошадь. Долго не думая, он вскочил на нее, и не успели окликнуть, как поскакал. Ему было забавно приятеля повеселить: перед тем как выйти во двор, он облекся в свой молдаванский костюм. На нем были теперь красные широчайшие шаровары и желтые туфли; пояс не столь был широк, как у Морали, но ярок, богат; с турецкой фески свисала, болтаясь, длинная кисть, а на плечах развевался малиновый плащ.
— Это Родзянки село?
Три украинца в ответ кивнули согласно. Долго глядели они вослед этому странному всаднику.
— Экой цыган, гляди, озорной!
— Никакой и не цыган — венгерец!