А почему же нет? Как просвещённому человеку не знать различных отношений каждой державы Европейской к другим? Если же под видом распространения сих полезных знаний захотят рассевать учения развратные, то это уже другое дело. На то есть ценсура и бдительная полиция. Нельзя и не должно запрещать употребления ножей, хотя ими можно резать и людей.
Ничего не может быть скучнее известий о Греческих происшествиях, в которых никак нельзя было добраться до толку.»
б. <3аписка Д. В. Дашкова>
Цель сей статьи есть та, чтобы побудить правительство к запрещению издания в Москве предполагаемой политической газеты. Я и сам не дозволил бы оной, но потому только, что там иные издатели скорее могли бы поместить нескромные статьи — не с умысла, а по неосторожности или по умничанью. Я твёрдо уверен, что неразумное умничанье и необузданная болтовня играют большую роль в так называемом Русском либерализме.
Сочинители записки видят в Московских литераторах общество заговорщиков; но истинное побуждение их так явно, что даже открывает мне имена их. Скажу безошибочно, что они суть Петербургские журналисты, имевшие много литературных сшибок с «Московским Вестником» и «Телеграфом» и желающие приобрести разными путями прибыльную монополию политической газеты. Vous etes orfevre, M-r Josse![186] — Они описали мнимое Московское общество весьма неверно и слили в оное лица, кои равно им нелюбы и кои между собою не имеют связей. Таковы кн. Вяземский и молодые издатели «Московского Вестника».
Из наименованных в записке людей я не скажу ничего о Погодине, коего мало знаю. Шевырёва знал только по виду, а Киреевских никогда не видывал. Но прочие мне весьма известны, и я считаю долгом сказать о них своё мнение — по чести и совести.
Кн. Вяземский известен Правительству с самой дурной стороны и справедливо терпит за невоздержность языка и пера своего. Переписка его была вредна и ему, и другим. Но сердце Вяземского совсем не злое и не способно к измене: тому может служить доказательством и невинность его по делу о злоумышленных тайных обществах, хотя он верно был знаком с 3/4 составлявших оные негодяев. По долголетним связям моим с его шурином, незабвенным Карамзиным, я знаю Вяземского с самых молодых его лет за человека с умом, с душою, с честию, — но без всякого esprit de conduite[187]. Вся его вина — в эпиграммах и письмах, наполненных вредным для него умничаньем и острословием: к тому присоединилось оскорблённое самолюбие неудачами по службе и забота о расстроенном имении. Если он хочет быть издателем политической газеты, то верно для денег. Для сей же цели он хотел нынешнею зимою переводить Вальтера Скотта и будет ещё биться, как рыба об лёд, пока не разорится до конца. Но он не заговорщик и не враг правительству: в этом поручатся все его знающие. Верный Карамзин по чутью узнал бы в нём изменника и отвергся бы его тогда с омерзением.
О Пушкине говорить нечего: его хорошие и дурные качества известны, кажется, правительству в прямом виде.
Третьим в записке поставлен Титов[188]. Он мне родной племянник и с минувшего года живёт у меня в доме. Я должен знать его — и скажу всё, что знаю. По нём можно будет судить о приятеле его князе Одоевском и вероятно о прочих их совоспитанниках, коих сочинители записки называют отчаянными юношами.
После долгого отсутствия быв в Москве в 1825 г., я нашёл Титова оканчивающим курс учения в Московском Университете. Ему было 18 лет. Голова у него не из самых пылких; но к несчастию он попал в руки, вместе с другими юношами, к человеку — самому честному, самому благонамеренному, самому неспособному к злодейству, но и к самому вредному на Философской кафедре — к профессору Давыдову.
Несчастная Немецкая Философия вскружила ему и питомцам его головы. Вместо того, чтобы преподавать её, как