Так, полдень мой настал, и нужноМне в том сознаться, вижу я.Но, так и быть, простимся дружно,О, юность легкая моя!Благодарю за наслажденья,За грусть, за милые мученья,За шум, за бури, за пиры,За все, за все твои дары,Благодарю тебя. ТобоюСреди тревог и в тишинеЯ насладился… и вполне, —Довольно! С ясною душоюПускаюсь ныне в новый путьОт жизни прошлой отдохнуть.Вот как выражается то же настроение в переводе на будничную прозу: «Опять хандришь, — пишет он Плетневу из Царского Села в 1831 году. — Эй, смотри: хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер; погоди, умрет и Жуковский, умрем и мы. Но жизнь все еще богата; мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой. Мы будем старые хрычи, жены наши старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята; мальчики будут повесничать, а девчонки сентиментальничать, а нам-то и любо. Вздор, душа моя… Были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы».
Цена всякой человеческой мудрости испытывается на отношении к смерти.
Вот другой великий писатель. Всю жизнь отдал он одной цели. Делал неимоверные усилия над собой; над всеми соблазнами мира писал страшные слова: «Мне отмщение и Аз воздам»; разрушал все милые, легкие преграды жизни, чтобы заглянуть в лицо смерти; подобно древним аскетам, отрекался не только от мяса, вина, женщин, славы, денег, но и от искусства, науки, отечества, от всякого движения воли; заставил участвовать мир в своей агонии. Сколько поколений заразил он своим ужасом, измучил своими терзаниями! И что же? Купил ли он евангельскую жемчужину? Победил ли он смерть? Мы не знаем. Но каждый раз, как он говорит людям: «вот мудрость, другой нет, — не ищите; я успокоился, я не боюсь больше смерти, и вы не бойтесь» — каждый раз, сквозь утешительные слова, все яснее ощущается холод ужаса. Все безобразнее нечеловеческий крик предсмертной агонии Ивана Ильича. И, несмотря на все успокоения, евангельские притчи, буддийские кармы, — смерть, которую возвещает он людям, становится все проще, все страшнее.
Пушкин говорит о смерти спокойно, как люди, близкие к природе, как древние эллины и те русские мужики, бесстрашию которых Толстой завидует. «Прав судьбы закон. Все благо: бдения и сна приходит час определенный. Благословен и день забот, благословен и тьмы приход».
«Я много думаю о смерти», признается он Смирновой. Об этом же говорится в одном из лучших его стихотворений:
День каждый, каждую годинуПривык я думой провожать,Грядущей смерти годовщинуМеж них стараясь угадать.Но постоянная дума о смерти не оставляет в сердце его горечи, не нарушает ясности его души:
Пируйте же, пока еще мы тут,Увы, наш круг час от часу редеет;Кто в гробе спит, кто дальный сиротеет,Судьба глядит; мы вянем; дни бегут;Невидимо склоняясь и хладея,Мы близимся к началу своему……………………………………Покамест упивайтесь ею,Сей легкой жизнию друзья!..Он не жертвует для смерти ничем живым. Он любит красоту, и сама смерть пленяет его «красою тихою, блистающей смиренно», как осени «унылая пора, очей очарованье». Он любит молодость, и молодость для него торжествует над смертью:
Здравствуй, племяМладое, незнакомое… Не яУвижу твой могучий, поздний возраст,Когда перерастешь моих знакомцевИ старую главу их заслонишь…Он любит славу, и слава не кажется ему суетной даже перед безмолвием вечности:
Без неприметного следаМне было б грустно мир оставить.Живу, пишу не для похвал,Но я бы, кажется, желалПечальный жребий свой прославить.Чтоб обо мне, как верный друг,Напомнил хоть единый звук.Он любит родную землю:И хоть бесчувственному телуРавно повсюду истлевать,Но ближе к милому пределуМне все б хотелось почивать.Он любит страдания, и в этом его любовь к жизни достигает последнего предела: