Он разливается во всем этом времени. Это было написано им в эмиграции. То есть тогда, когда все наиболее обострено. Вспомните детали – шмелевские, бунинские или набоковские. Детали, которые не замечаешь, живя здесь, в России… В России это было бы невозможно ощутить
Именно поэтому так концентрированно терпки для меня как режиссера, как для создателя атмосферы на экране те же Иван Шмелев, Иван Бунин и Борис Зайцев…
Сережа Шмелев
(2004)
Мы находимся в Алуште.
Вот здесь, за этим невзрачным заборчиком, земля. На этой земле стоит домик. Все это принадлежало когда-то великому русскому писателю Ивану Сергеевичу Шмелеву, чье полное собрание сочинений было издано еще при его жизни в Москве и пользовалось огромным успехом.
Иван Сергеевич приобрел эту землю и этот дом в 1917 году, предполагая, что Крым, Алушта обогреют его и укроют от того лихолетья, которое обрушилось на Россию. Подальше, подальше от Петрограда, подальше от революционных матросов, подальше от митингов, лжи, подальше от вседозволенности. Но не думал он, что именно эти крымские годы жизни станут самыми трагическими в его жизни…
Трагедия, случившаяся со Шмелевым, зиждилась на двух вещах: первое – на нежелании покинуть Родину, второе – на наивном доверии, что можно верить словам большевиков. Дело в том, что огромное количество русских людей, в том числе и военных, и гражданских, не хотели уезжать из России. Мало того, они даже готовы были принять правила игры, они даже готовы были принять новый строй, полагая, что все-таки здравый смысл восторжествует – ну хорошо, нет императора, но ведь в других странах тоже нет монархии; они живут как-то. Ну хорошо, не будут иметь богатые столько, сколько имели, но, наверное, все-таки можно, поделившись по-христиански, как-то мирно устроить жизнь.
Тщетны были эти надежды, потому что большевизм и законы, по которым он существует, не предполагает того, что называется честью, того, что называется достоинством, того, что называется верностью слову, сказанному или писанному.
Большевики объявили регистрацию в Крыму для всех тех, кто не уехал, для всех тех, кто приехал из Москвы, уходя от нового строя. И после регистрации нужно было явиться в какое-то место со своими документами, рассказать, заполнить анкету, что, в общем, давало надежду, что в результате эти люди зарегистрированные смогут как-то продолжить свою жизнь.
Вот отсюда, из этого дома, на такую «регистрацию» и ушел сын Ивана Сергеевича Шмелева, Сережа Шмелев. Ушел и не вернулся…
Что перенес Шмелев за это время, невозможно переоценить и невозможно без содрогания об этом вспоминать. Достаточно прочитать его письма, письма во все инстанции, письма Луначарскому, письма пролетарскому писателю Алексею Максимовичу Горькому, письма в реввоенсоветы, письма в Москву, в Петроград, куда угодно. Везде он получал то туманные ответы, то отказы, то ему просто не отвечали.
Причем в каждом письме он с наивной дотошностью подробно рассказывал эту историю от начала и до конца. И видно, что это уже и не рациональное объяснение и не плач. Это просто такое уже сумасшествие, такая зацикленность и необходимость все время рассказывать каким-то людям, не желая верить в их равнодушие и все время рассчитывая на то, что сердобольность, да и просто логика, сумеет, так сказать, вернуть ему сына.
Вот он пишет Луначарскому: «Сюда сын приехал с фронта, отравленный газами на Стахоне, чтоб увидеть нас, меня и мать. Он у нас один. Вернулся в Москву осенью. В марте 19-го сын внезапно эвакуировался с частью, и семь месяцев мы не имели от него вести, считая погибшим. И вдруг в начале ноября мальчик вернулся больной…. При строгом переосвидетельствовании, когда брали туберкулезных в октябре 20-го года, ему дали третью категорию – служба в тылу в условиях мирного времени. Через две недели началась эвакуация, мы имели возможность уехать, прямо скажу, но у меня не было сил покинуть родное. То же мой мальчик, он прямо заявил, что бы ни было, он из России не уедет. И он остался с открытой душой, веря, что его поймут, что он, сколько сможет, будет работать для новой России, Советской большой всенародной республики».
Следующее письмо еще более пронзающее, потому что теряется вера и надежда, что сын может вернуться: «Вот уже три месяца я и жена бьемся о стены, и стены глухи, и ни одного просвета. Мы были в Феодосии и говорили с начальником особого отдела Третьей дивизии. Я при содействии Вересаева собирал справки и мог узнать одно, что может быть ложно, что сын наш жив, что в первой половине февраля выслан куда-то, и не могли, не пожелали сказать, куда и когда точно. По телеграмме Председателя революционного трибунала армии затребовано из Феодосии «Дело» сына. До сих пор это «Дело» еще не попало в руки Председателя».