Кирилл пожимает плечами. И в душе моей поднимается чувство обиды: столько лет учимся на одном курсе, пьем у Ибрашки пиво, рассуждаем о Ковач, Поленове, Вознесенском, а, в сущности, ничего не знаем друг о друге, ничего.
— Неделю назад отнес в больницу кипу журналов, — говорит Кирилл сдавленным шепотом, — думал, на месяц ему хватит, а он прочел в три дня. Не мог без дела сидеть. Просил принести еще, да пока я прособирался…
Повизгивая тормозами, рядом с нами останавливается тупорылый УАЗ. Из крытого брезентом кузова выпрыгивают, покряхтывая, музыканты, в руках у них футляры и чехлы с трубами, барабан.
— Жмурика скоро понесут? — весело спрашивает один из них, с бледными, почти белыми глазами.
— Потише, похороны ведь… — удерживаю я его за локоть.
Он меряет меня наглым, ощупывающим взглядом, улыбается:
— Да?
Так и хочется врезать по его припухшей физиономии! Я даже слышу хруст, с каким мой кулак прилип бы к его широкому вдавленному носу, и, чтобы не ударить, засовываю руку в карман.
Дождь становится мельче и теперь не лупит отлитыми в пули каплями, а моросит. Двор полон народа.
Четвертый час, пора выносить.
Пожилая расторопная женщина в черном раздает нашим девчонкам венки. Худой белобрысый подросток получает малиновую подушечку с орденами и медалями и страшно этим доволен: разглядывает, гладит пальцем холодное серебро наград. Ребята, топтавшиеся у подъезда, соседи Кирилла, входят в подъезд, и через несколько минут гроб, плавно покачиваясь, выплывает на их плечах во двор.
Из подъезда выводят мать Кирилла. Выстраиваются с венками наши девчонки. Двое мужчин поднимают крышку гроба и, просунув под нее головы, спрятавшись от дождя, несут вперед. Пронзительно и надрывно звякают медные тарелки, эхом отзываются закрученные улитками трубы. Стараюсь сморгнуть набежавшие на глаза слезы и морщусь: тенор фальшивит с первых же тактов. Мне почему-то кажется, что фальшивит, назло мне, тот музыкант с поломанным носом, хотя я прекрасно вижу, что он играет на кларнете, огромной черной пиявкой присосавшемся к его губам.
Процессия выходит со двора, пересекает бульвар, сворачивает на проезжую часть улицы. Кирилл догоняет мать и втискивается между нею и высокой статной женщиной — какой-то родственницей. Оглядываюсь назад. Несмотря на дождь, народу много, и многие застигнуты врасплох — без зонтов, без плащей. Но идут.
Около меня появляются Миша и Славик.
— Сменить бы, — говорит Славик и кивает на ребят, что несут гроб.
Мы выбираемся из толпы. Гляжу на Кирилла — лицо его мокро, взгляд тусклый, невидящий. Подхватываю ладонью тяжелое дно гроба, дышу в чей-то затылок:
— Давай подменю. — Дыхание, отталкиваясь от затылка, влажным теплом возвращается к моим губам.
Гроб шатает, нас со Славиком заносит, похоже, мы решили развернуться и отнести покойника назад, домой.
— В ногу идти надо, — советует Сережка.
Идти в ногу гораздо легче, гроб плотно упирается в плечо. Оказывается и в этом деле нужен опыт.
Грузовой ЗИЛ с открытым задним бортом, с пестрой лентой ковра в кузове, обгоняет нас, тормозит. Поеживаясь под дождем, подбегает щуплый, востроносый шофер:
— Что, ребята, на машину поставим?
— Да нет, понесем, — отвечает за всех Миша, и мы чувствуем, что он прав, что именно так и надо поступить.
— На плечах хорошо бы, конечно: почет и вообще, — соглашается шофер. — А не устанете? Далековато. И дождь…
— Не устанем.
— Ваше дело. Я позади поеду, если что… — И шофер делает жест, точно сваливает со спины куль с песком.
Через два квартала меня сменяют, и я возвращаюсь к идущим за гробом.
Притихший было дождь льет с новым ожесточением. С покатого асфальта вода стекает к бордюру, на вспененных лужах шишками вскакивают пузыри. Когда дождь был потише, я улавливал краем уха разговоры: кто-то просил помочь «сделать» кандидатский минимум, кто-то рассказывал, как купил за ящик водки новый железный гараж; две полные, немолодые дамы под пестрым птичьим зонтиком щебетали о новом кримпленовом платье общей знакомой и радостно соглашались друг с другом, что вкус у нее «подгулял». А сейчас разговоры примолкли. Как будто дождь смыл все то мелочное, суетное, чем опутали людей будни, и на лицах проступила печать первородного достоинства, отрешенности и того удивительного величия, что из всех живых существ присуще лишь человеку. Мужчины идут, не горбясь, не прикрывая лысины газетками, как делали это вначале, а приосанившись и как бы напрягшись всем телом, не обращая внимания на струи воды, отвесно падающие с неба. Даже те две дамы под пестрым птичьим зонтом призадумались.
На перекрестке ряды провожающих смешиваются, и возле меня оказывается Конфликт. На него жалко смотреть: узкая грудь, длинные руки, старчески усохшие ноги так туго облеплены промокшим насквозь чесучовым костюмом телесного цвета, что Конфликт словно голый. Совсем голый, только в шляпе, нахлобученной по самые уши, да в галстуке, съехавшем на сторону и безумно напоминающем петлю на его морщинистой шее.